Изгнанник
Шрифт:
— Молчи!.. Нишкни!.. Глупец ты этакой!.. — даже как-то прошипела она. — Молчи, коли ничего не знаешь… Кого это судить? Какую мать? Это Марью Семеновну-то? Да она святая женщина… Она взрастила тебя, лелеяла, ты молиться на нее должен!..
Михаил Иванович схватился рукой на голову. Он ничего не понимал, туман только еще сгущался.
Но Капитолина Ивановна уже заговорила:
— Так они тебе ничего не сказали? Ну, так слушай! — Да и вы слушайте, делец-гробокопатель!.. — метнула она в сторону Прыгунова, начинавшего мало-помалу выходить из своего оцепенения, принимавшего ее нападки с большим смирением и в то же время в глубине души сгоравшего от нетерпения узнать, наконец, все подробности.
Она подробно
— Была она добрая-предобрая, — говорила Капитолина Ивановна, — и характер имела тихий и робкий. К соблазнителю своему привязалась всей душою, он только и был для нее один на свете, и в слепоте своей почитала она его, противу всех видимостей, за ангела небесного. Долго не доходило до нее никаких слухов… да и как доходить! Что была она и что он! Хоть и в одном городе, а, почитай, все равно как бы на разных планетах жили… А все ж таки кончилось тем, что узнала она всю правду, узнала…
— Сударыня, зачем эти подробности… ведь и так тяжело… — перебил ее Борис Сергеевич, указывая ей глазами на Бородина, сидевшего, опустив голову и с помертвелым лицом.
Но ее только подзадорило это замечание.
— Не я начала, не я! А теперь уж пусть все знает, все!
Она с ненавистью взглянула на портрет Владимира Горбатова и продолжала:
— Узнала она, что он, собираясь жениться, соблазнил ее, а сам говорил ей, что уже давно женат… Не поверила она такому ему поступку, долго не верила, а когда пришлось поверить, так вся душа ее перевернулась, руки на себя наложить хотела, потом ее и узнать нельзя было… он ей страшен стал… Да, вовремя и подоспела, чтобы от греха уберечь… Об одном только она молила, чтобы я так ее спрятала, чтобы он уж никогда, никогда не мог найти ее, а главное, чтобы не мог найти Петрушу, умирая, о том меня молила!..
Далее рассказала Капитолина Ивановна, как Марья Семеновна Бородина, счастливая жена и мать, приняла в Сашеньке участие, навещала ее, ласкала Петрушу, в котором находила большое сходство со своим Мишенькой. А потом бедная Сашенька умерла. Петруша остался на руках Анны Алексеевны. Заболел Миша Бородин, заболел и умер. И вот пришло ей в голову спасти любимую ею Марью Семеновну от отчаяния, дав ей вместо умершего другого сына, и в то же время исполнить предсмертную мольбу Сашеньки.
— Еще Мишенька был жив, только уж видно было, что не жилец он на свете, как это пришло мне в голову, и чуяла я, что сам Господь меня надоумил. Уж и не помню, что я такое говорила Марье Семеновне… Сперва она, в горе своем да отчаянии, и слушать меня не хотела, а потом вникать стала и осенило ее, а я настаиваю: «В память Мишеньки сделай доброе дело, пригрей неповинного сироту — счастье тебе будет, да и Мишенька, ангелочек на том свете, радоваться станет». Заплакала Марья Семеновна, а то и слез у нее не было, и смастерили мы тихонько, с помощью старой няньки, это дело…
— Позвольте, Капитолина Ивановна, — не выдержав, перебил ее Прыгунов, — ведь это вы преступление совершили! Да и к чему? Ребенка можно было усыновить законным порядком…
— Как же? Можно! Неужто думаете вы — мы это дело не обсудили? Иван-то Семеныч в ту пору потомственное дворянство получил и усыновить ребенка не имел права.
— Дозволяется испрашивать в таких случаях высочайшее соизволение, — заметил Прыгунов.
— И это нам было известно… только, батюшка, барам важным все легко, а мы люди маленькие, и до царя где ж нам было добраться. А стали бы добираться, так и совсем бы ребенка потеряли… мне уж известно было, что его разыскивают… И каждую ночь, верите ли, и я, и Марья Семеновна Сашеньку во сне
И опять Прыгунов почувствовал на себе тяжелый взгляд старухи и поник головою под этим взглядом. Бородин, бледный как мертвец, подошел к Капитолине Ивановне, и вдруг будто у него подкосились ноги, он упал перед нею, склонил голову к ней на колени, прижался к старой старухе, как бывало в дни детства, и неудержимо зарыдал, он, ни разу не плакавший с детства.
Она положила ему на голову свою морщинистую, старую руку. У нее у самой закапали слезы.
— Молчи, дурачок, не плачь! — шептала она. — Все Бог, все Бог! Чего тебе плакать — перемелется… несчастье-то было давно и давно его нет больше, только вон оно — со стены смотрит!..
Между тем эти прорвавшиеся нервные рыдания облегчили Михаила Ивановича. Он поднялся, проговорил: «Простите» и, ни на кого не глядя, уже хотел выйти из комнаты. Но тут Борис Сергеевич заступил ему дорогу.
— Я не могу так отпустить вас! — сказал он ему своим тихим, проникающим в душу голосом и крепко взял его за обе руки. — Я без вины виноват в горе, которое причинено вам сегодня… Да нет, все это не то… и к чему эти фразы!.. Смотри на меня… смотри…
Михаил Иванович невольно поднял глаза, встретил ясный взгляд старика и расслышал его шепот:
— Ведь я не чужой, и ты не захочешь, чтобы я был чужим тебе, ты вернешься ко мне, успокоившись?
В этих словах было что-то властное, что-то магнетическое. Михаил Иванович невольным порывом приблизился к Горбатову, и они обнялись.
И выходил Бородин из этого дома, несмотря на весь свой туман, несмотря на тоску, все же с сознанием чего-то доброго и хорошего, что смягчало боль его измученного сердца.
XII. КРОВЬ
В то время как перед портретом Владимира Горбатова происходила тяжелая сцена, необдуманно устроенная Кондратом Кузьмичем Прыгуновым, в доме Бородиных чувствовалась большая тревога.
Вот уже три дня как мирная жизнь стариков Бородиных была нарушена.
Иван Федорович, теперь уже превратившийся совсем в старика, но все еще бодрый и живой, несколько лет тому назад покинув гимназическую службу, исключительно предался своей страсти — огородничеству и садоводству. Он все дни, особенно весною, летом и в начале осени, проводил в своем саду и тепличках, выращивая удивительные цветы и тыквы всевозможных форм и величин. Эти цветы и тыквы были теперь его наилучшими друзьями и излюбленными детищами. Он следил за их ростом, лелеял их и даже беседовал с ними, так что Марья Семеновна не раз упрекала его, что он любит их больше, чем своих домашних.
— Ведь это даже просто грех! — говорила она. — Подумай только…
Он сознавал, как и всегда, что она права, что «это грех», что у него есть внучата, на которых должна быть обращена вся его нежность, все его заботы, но соблазн был превыше всяких рассуждений. Он вставал с мыслью о развивающейся с каждым днем гигантской тюрбанообразной тыкве — и засыпал с этими же мыслями.
Марья Семеновна, уже давным-давно утратившая свою красоту, седенькая, худенькая старушка с добрым и дряблым лицом, почитала себя, может быть, более еще счастливой, чем когда-либо. Она любила Мишенькину жену, в которой видела повторение как бы себя самой, обожала внучат. Весь ее день проходил в заботах об этих внучатах, в тысяче мелочей домашней жизни. Но эти мелочи казались ей самыми важными вопросами, наполняли весь ее внутренний мир.