Изломанный аршин
Шрифт:
Пушкин в Болдине долго обсуждал со своей литературной совестью этот эпизод. Отнюдь не сознаваясь, что автор заметки — он.
И совесть говорила:
— Воля твоя, замечание «Литературной газеты» есть тайный донос. Зачем поставили они avis au lecteur?
Он огрызался:
— Напечатанный тайный донос! Это что-то ново.
— Если не тайный, так явный донос. Это не легче, — усмехалась совесть.
Он написал две больших статьи (обе не дописал), чтобы её переубедить. Теми же аргументами, что и СНОП: против Булгарина все средства хороши,
«А. Воля твоя, замечание “Литературной газеты” могло повредить невинным.
Б. Что ты, шутишь, или сам невинный — кто же сии невинные?
А. Как кто? Издатели “Северной пчелы”.
Б. Так успокойся же. Образ мнения издателей “Северной пчелы” слишком хорошо известен, и “Литературная газета” повредить им не может, а г. Полевой в их компании под их покровительством может быть безопасен».
Насчёт покровительства — это был опять ложный (конечно, не заведомо) навет, — но, так или иначе, первой, действительно, пострадала «Литгазета»: Бенкендорф вызвал Дельвига и распёк. (Ясно за что: за повесим их, повесим. В советское время и если бы песенка была о большевиках — тоже по головке не погладили бы.)
А Полевому — ничего, я же говорил. Разве что когда через год он вздумал издавать ещё и «Прибавление к Московскому телеграфу» (фактически ещё один журнал), император на его программе начертал собственноручно: Не дозволять, ибо и ныне ничуть не благонадёжнее прежнего.
И вообще, от литературного доноса никто в России до 1917 года не умирал. Тем более — от доноса иронического, саркастического, едва ли не пародийного. (С пафосом Загорецкого: против насмешек над львами, над орлами. Кто что ни говори.)
Чтобы такой текст сделался хотя бы самой отдалённой причиной чьей-нибудь гибели, должен был первым делом найтись читатель, который понял бы его буквально.
Принял бы совершенно всерьёз все эти слова: про аристократию, демократию и про фонарь. И дошёл бы до оргвыводов.
То есть круглый идиот. (Причем круглый математически: такой, в идиотизме которого все точки равно удалены от центра.) Причём безжалостный и могучий.
Вероятность личного столкновения с одним из таких существ невелика. Это как встретиться с акулой (никогда не спят, не знают страха; главное — поперечноротые, пасть — как автомобильная мойка, вот кошмар) или с кубической медузой (24 глаза, ни капли мозга, трёхметровые щупальца, смертельный яд).
Но, к несчастью для Н. А. Полевого, в первой половине девятнадцатого века один деятель такого типа в России был.
(Вы думаете — царь? Совсем не царь. В нашей — с Эзопом и Ламарком — таблице Николаю I соответствует обыкновенная треска. Gadus morhua. В мундире — любимом — Измайловского полка внешнее сходство полное. Спинных плавников — 3, анальных — 2, на подбородке небольшой мясистый усик. Окраска спины от зеленовато-оливковой до бурой с мелкими коричневыми крапинками, брюхо белое. А выражение глаз!)
У литератора — это все знают, а первый написал, если не ошибаюсь, Петрарка, — жизнь одна, а смертей — три. Что может с ним сделать враг, хоть самый лютый? Да только то же самое, что с любым другим человеком. Добиться,
О второй смерти — чтобы погибла слава имени — позаботятся друзья. Конечно, тоже литераторы. Если начнут вовремя, т. е. заранее, лучше всего — еще на стадии «бараний рог» — скажем, если бывший ученик и почитатель, предав, проникнется вдруг презрением и вложит в ненависть весь свой талант, — она не замедлит, вторая смерть. Автор истории литературы, признав свой творческий просчёт, легко избавится от неудачного, неубедительного, бледного персонажа: просто-напросто возьмёт и вычеркнет абзац-другой.
А тут и третья смерть набежит — смерть сочинений.
§ 6. Нечто о дундуке. Милый Фифи. Скачущее тело
Идиот блестяще владел французским языком, свободно — разговорным немецким (писал — с ошибками). Якобы читал (кто проверит?) по-английски, по-итальянски. Древнегреческий со словарем. Латынь, само собой. Чтоб эпиграфы разбирать.
И выглядел прилично. По крайней мере — в молодости. С точки зрения, например, госпожи де Сталь, а также под кистью Кипренского, вполоборота. Лоб под тёмной шевелюрой высокий, нос крупный, прямой, брови густые, круглые, губы полные, взгляд как будто осмысленный, как бы даже задумчивый. Одет стильно. Поза уверенно-небрежная. Тросточка в расслабленной руке. Короче, по внешности ничего не заподозришь. Чувствуется (или мерещится задним числом) некоторая фальшь, как бы попытка выдать какую-то пустоту за какую-то глубину, — но не более того.
Мало кто догадывался. (И всегда — поздно.) И сам он, ясное дело, на ум не жаловался, только на нервы. Ну и (в стихах; баловался стихами в начале пути, в основном по-французски и по-немецки) на судьбу — а уж она ли ему не потакала. Со стороны посмотреть — мальчик объелся конфетами. Но ведь страдал — и полагал, что этими резями даёт о себе знать душа.
Страдалец я теперь — и помощи не вижу;
Надежды никакой нет в жизни для меня.
И целый свет не мил, и жизнь я ненавижу;
Влачу цепь дней моих, рыдая и стеня.
Семнадцать лет, с пылу с жару камер-юнкер. А впрочем, не факт, что это его стихи — «Мой жребий» в «Северном вестнике» 1804 года. Подпись: С..й У..в, — но мало ли. В письмах он обычно расчёркивался: Serge d’Ouvaroff. И, как правило, пользоваться т. н. родным языком избегал. (Вяземский говорил: боится.)
На протяжении четырёх десятилетий, даже дольше, идиот руководил (по совместительству, по совместительству: меньше двух должностей никогда не занимал, каждую — с персональным окладом) петербургской АН.