Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения
Шрифт:
В завершение он горячо сожалел, что, даже если единство человеческого рода будет безусловно установлено, даже если доказать, что черный человек — «наш брат», зло рабства не прекратится. «Где же сдерживающая сила? — спрашивал он. — Что мешает вырождающимся европейцам управлять своими белыми собратьями так же деспотично, как неграми?» Возможно, именно здесь, в самом конце своего эссе, Форстер обратился к своему опыту жизни в Польше, где он с ужасом видел жестокости крепостного права. Он обращался к белым людям от имени черной расы в тех же выражениях, которые он употреблял, говоря о крепостном праве в Польше:
Белый человек! Ты не стыдишься злоупотреблять своей силой против слабого, помещать его среди скотов, стремиться стереть (vertilgen) в нем даже след умственной силы (Denkkraft)? [868]
Форстер призывал белого человека стать черному отцом, «развивать» в нем «святую искру разума», помочь ему «стать тем, кто ты есть или кем ты можешь быть». Он не хочет отнести поляков и немцев к отдельным расам; более того, он даже прилагает к видящемуся ему разрыву между черными и белыми теорию параллельного развития, которая могла бы преодолеть этот разрыв. Он понимал, что некоторых белых в Европе, в частности в Польше, притесняют и угнетают, как черных рабов, не оправдывая это расовыми различиями. Трактат Форстера ясно показывает,
868
Ibid. P. 33.
Первое впечатление Фихте от Варшавы было далеко не приятным: «Предместья похожи на провинциальный польский город: хижины вместо домов, на улицах навоз». В центре, однако, он заметил тот же разительный контраст, который отмечали другие путешественники XVIII века: «бесчисленные дворцы и церкви, а между двумя великолепными дворцами — лачуга, которая вот-вот развалится». На улице, где стоял дворец Чарторыйских, жили одни евреи ( lauter Juden). После знакомства с гостиницей его мнение о городе не улучшилось: «Мне пришлось самому стелить себе постель. Я пожаловался, но мне ответили: таков здесь обычай». Он восклицает: «Какая ужасная уборная!», замечая при этом, что гостиница считалась «одной из лучших в Варшаве» [869] .
869
Fichte.P. 183–184.
Фихте пробыл в Варшаве только две недели, так что записанные им впечатления не были ни обширными, ни детальными. Шульц, однако, оставил чрезвычайно обстоятельный портрет города, основанный не только на коротком визите 1793 года, но и на месяцах жизни в 1791–1792 годах, когда он представлял курляндский город Митау (теперь Елгава в Латвии) на Четырехлетнем сейме. В его отчете описывалась вся Варшава, от архитектуры, церквей, гостиниц и больниц до театров, пикников и проституции. Он сумел создать настолько живую и полную картину Варшавы XVIII века, что после того, как книга была переиздана в нацистской Германии в 1941 году, ее издали и в 1956-м, в послевоенной Польше, когда старую Варшаву кропотливо восстанавливали после того, как в 1944 году ее полностью уничтожили нацисты [870] . Как и Фихте, Шульц замечает городские контрасты: «Таким образом, дворцы и лачуги, принцы и нищие образуют духовное и физическое основание Варшавы». Что до улиц, то «когда идет дождь, кажется, что их заполнил мусорный потоп, и меры, принимаемые для их очищения, не стоят упоминания». Он предупреждал приезжающих «не обращать внимания на грязные еврейские толпы» и тем самым привлекал к ним внимание. Обратил он внимание и на городских проституток, объясняя, что проституция в Варшаве свидетельствует о «древней грубости польских нравов». Он считал, что «безнравственные сделки между полами здесь в высшей степени публичны, разнообразны и всеми терпимы, а кроме того, дерзки, разорительны, порочны и являют ту смесь бесстыдства и жестокости, которой, пожалуй, не достигает ни одна другая великая европейская столица». Шульц описывает культурное и географическое расположение Варшавы через ее «отдаленность от более изысканных европейских земель» [871] .
870
Schulz.P. 370; Arnold.P. 90.
871
Schulz.P. 40, 43, 68, 70, 136, 177–178.
Шульц приехал в Варшаву в сентябре 1791 года, чтобы присутствовать на сейме, а Фихте уже успел приехать и уехать в июне, так что они были там в разное время. Сейм, однако, заседал уже с 1788 года, и Фихте, видимо, не заметил, что был в Варшаве в разгар революции. Всего за месяц до его прибытия, 3 мая 1791 года, сейм принял конституцию, которую издалека приветствовал Эдмунд Бёрк; находясь в Варшаве, Фихте ее не заметил или из-за отсутствия интереса к польской политике, или из-за озабоченности собственными делами и ужасными уборными. Его безразличие тем более поразительно, что именно тогда вся Германия проявляла к Польше повышенный и сочувственный интерес. « Berlinische Monatsschrift», в которой в 1785 году напечатан трактат Канта о расах, позволивший Форстеру в Вильнюсе сохранить свою связь с веком Просвещения, теперь хвалила польскую конституцию 1791 года с тем большей легкостью, что Польша временно была союзницей Пруссии. В то же время, поскольку эта конституция сделала саксонскую династию наследницей Станислава Августа, «величайший прогресс» и «разумное просвещение», свойственные Польше, начали хвалить и в Саксонии. Кристиан Фридрих Шубарт в 1774 году, после первого раздела, опубликовал в своей « Deutsche Chronik» стихотворение «Польша», где оплакивалась участь этой страны; в 1791 году он с безграничным оптимизмом прославлял тамошнюю конституцию: «Радуйся, Польша! Твоя ночь навеки освещена». Шубарт умер в том же году, не успев разочароваться в своих восторженных ожиданиях, но целый ряд молодых немцев последовали его примеру, сочиняя поэмы о триумфах и в конечном итоге трагедиях Польши в 1790-е годы. Среди них были Иоганн Даниэль Фальк, Иоганн Кристиан Гретчель, Алоиз Вильгельм Шрайбер и Андреас Георг Ребманн, входившие в революционную когорту немецких поэтов, писавших о Польше в 1790-е годы и предвосхитивших романтическую восторженность 1830-х годов [872] .
872
Arnolrd.P. 78, 119–121, 161, 167–177.
В 1794 году по всей Германии, а еще больше — в Вене героем дня был Костюшко; его портреты были повсюду, хотя он и значился на них под курьезным именем « Kutschiuzky». В немецком романе «Странники восемнадцатого века», вышедшем в свет в середине десятилетия, описано, как Иисус и Апостол Иоанн скитаются по Польше, оплакивая конституцию 1791 года. В 1797 году был опубликован другой немецкий роман, «Сцены из польской революции», заимствовавший польские реалии из описания Шульца, но структурно повторявший «Любовные похождения кавалера де Фоблаза» [873] . В 1790-м во Франции опубликованы воспоминания Морица Бениовского, в которых пересказывались его приключения от Польши до Мадагаскара; на немецкий их перевел не кто иной,
873
Ibid. P. 127, 179–181.
874
Ibid. P. 190–191.
Эрнст Людвиг Поззельт в 1796 году сетовал, что, превратив Польшу в «древность», ее разделы сделали «историю и географию Европы короче на целую главу»; они уничтожили государство «после такого количества разделов, что почти каждый третий год появлялась необходимость в новой карте». Конечно, немецкое общественное мнение было далеко не единодушно в своих симпатиях к Польше, и нюрнбергским картографам, наследникам Хоманна, особенно не терпелось изгнать Польшу с карты Европы. Карта Гюззефельда 1794 года преждевременно отказала Польше в собственном, отдельном цвете, хотя название страны по-прежнему было напечатано. На карте 1798 года Гюззефельд устранил и название [875] .
875
Ibid. P. 161; G"ussefeld.«Europa». N"urnberg, 1974; G"ussefeld.«Charte von Europa». N"urnberg, 1798.
В 1791 году, когда путешествовал Фихте, был издан вымышленный отчет немецкого путешественника, в котором он обнаруживает, что в Варшаве «поляки не знают, что люди способны думать и чувствовать и что знание возвышает человека» [876] . Возможность приписать полякам меньшую степень «возвышенности» по шкале относительной человечности в те революционные годы можно было использовать и политически; немецкие писатели позволяли себе такие же вольности и когда речь шла о венграх. В 1792 году, когда националистические настроения, казалось, по-прежнему угрожали правлению Габсбургов в Венгрии, во Франкфурте и Лейпциге были опубликованы анонимные памфлеты, вероятно принадлежавшие перу Леопольда Алоиза Гоффманна, где венгров ставили на место при помощи риторических формул, отражавших подчиненное положение Восточной Европы. Эпиграф якобы взят из немецкого перевода «Соображений об образе правления в Польше» Руссо: «Я смеюсь над недостойными, которые, подогревшись выпивкой, осмеливаются говорить о свободе». Руссо был далек от такого отношения к полякам, и вообще речь шла о венграх, словно эти нации так жалки, что одна стоит другой. Недостойными автор полагал тех людей, которые «желают претендовать на цивилизованность ( Kultur)», осмеливаясь равняться с «самыми просвещенными нациями»; их можно сравнить с «чванливыми глупцами в мещанстве». Далее он пишет, что, только когда Венгрии повезло попасть под власть Габсбургов, люди начали различать слова « Ungar» и « Barbar», венгры и варвары. Венгры претендуют на звание просвещенного народа ( Aufgeklarten), но их политическая неуправляемость «снова показала их древнюю скифскую дикость». Их можно отнести только к «менее культурным нациям»; в том же абзаце они перед всей Европой показали себя как «вечно дикие варвары, во всей своей неприкрытости» [877] . Культурные стереотипы XVIII века, подчинявшие Восточную Европу Европе Западной, позволили некоторым немецким писателям в революционное десятилетие отмахнуться от Польши и Венгрии, словно те недостойны политического внимания.
876
Arnold.P. 113.
877
Hoffmann Leopold.Grosse Wahrheiten und Beweise in einem kleinen Auszuge aus der ungarischen Geschichte. Frankfurt; Leipzig, 1792. P. ii, xi — xii, xvii, xxi, xxv.
Фихте в Варшаве в 1791 году не принижал и не умалял значения развертывающейся вокруг него революции, а просто не заметил ее. Он был поглощен своими личными обстоятельствами, которые приняли неожиданный и неблагоприятный оборот. В Варшаву он приехал, чтобы стать домашним учителем в знатной польской семье, но когда явился к ним, то семье, в особенности графине, совсем не понравился. Дело в том, что Фихте был слаб во французском, и, по ее мнению, он не мог обучать этому языку юного графа. Завершая свой дневник, Фихте нарисовал на графиню злобную карикатуру; в ее пристальном взгляде есть что-то «дикое», в ее тоне — что-то «вульгарное»; она прикрывается «притворством», слишком много белится и румянится и вообще кажется «постоянно пьяной». Но что он мог поделать? Он написал ей письмо, конечно, по-французски, объясняя, что никогда бы не приехал в Варшаву, если бы думал, что от него ожидают чего-либо, кроме латыни, истории, географии, математики и самых начатков французского. Он надеялся, однако, что она будет достаточно великодушна и возместит ему «потерянное время, брошенные дела и расходы на обратное путешествие». Тогда он представит ее французскому аббату, «который владеет французским в совершенстве» [878] . Он потерял должность, из-за которой и ехал в Варшаву, а польская графиня, с ее дикими глазами и грубым тоном, посмела поставить себя выше его в культурном отношении.
878
Fichte.P. 185–187.
В 1780 году, за десять лет до этого, появился оскорбительный французский памфлет «Европейский орангутан, или Поляк как он есть», называвший себя «методическим исследованием, получившим приз по естественной истории в 1779 году». По-видимому, расовые теории Форстера о «обезьяноподобных нефах» переместились в пародию на Польшу. Памфлет с методичной жестокостью именовал поляка «худшей, презреннейшей, отвратительнейшей, злейшей, ненавистнейшей, бесчестнейшей, тупейшей, грязнейшей, лживейшей и трусливейшей среди всех обезьян». Столь исключительную враждебность сначала приписали перу самого Фридриха, но позже установили, что автором, скорее всего, был некий французский офицер, уволенный из польской армии [879] . Уволить иностранца в Польше значило неизбежно вызвать лютую ненависть; возможно, Фихте выражал свои чувства более приглушенно потому, что в конце концов вернулся победителем. Не теряя времени в Варшаве, он нашел корабль, который отвез его вниз по Висле до Гданьска, а оттуда он морем отправился в Кёнигсберг. Поездка в Варшаву была неудачной, и Фихте переосмыслил свое путешествие — Варшава стала лишь короткой остановкой на пути в Кёнигсберг, к Канту.
879
Arnold.P. 63, 144.