Изобретение театра
Шрифт:
ЗНАМЕНЩИКОВА. Святость играть нельзя.
РОЗОВСКИЙ. Ясно – нельзя. Действие играй – спасать надо его. А как?.. Что делать?.. Вот мне признается мой товарищ в убийстве: можно я буду у тебя скрываться? Она здесь то же самое решает. Ты ему сейчас отвечаешь. Тут масштаб осознания его греха она соотносит со своей греховностью. Святая духом, а телом я грешная. Он то ли жалкий, то ли побитый. Почему нужен этот поворот? Герой сейчас не героичен. Она должна увидеть причины и нарочно уходит от его высокопарности. Она занижение: «Ты, значит, матери хотел помочь». Она чурается его высоких помыслов, ибо в «муравейнике» царит обыденное. Герою неловко среди предметов быта. Ему гора нужна или кафедра какая-нибудь. Вот он и стесняется в доме Сони, здесь ему торжественности не хватает. Его признание: «Я сегодня родных бросил, мать
ЗНАМЕНЩИКОВА. А она любит его?
РОЗОВСКИЙ. Вот здесь и возникает чувственное зарождение. Ее надо ввергнуть в некое отрешенное состояние. У нее секундная растерянность перед его напором. Больше здесь ему атаковать ее, сильнее. Это же оскорбление ее религиозных убеждений: «А очень-то в бога веруешь?»
В бестактность надо выйти. Вот здесь броситься к стулу, присев: «Я убил». Можно оглянуться для детективности. Он ее жарит на сковородке. Это – пытка. Конфликт убийцы и блудницы – всевечный традиционный ситуативный конфликт. Дальше тебе не будет возможности двинуть роль. Энергетически здесь надо все простроить… Если будет позиция, герой будет живым и вам легче станет на сцене находиться. «Господи! Господи!» – она тут, как пума в клетке. А потом нужно сделать паузу, к буфету прислонившись.
ЗНАМЕНЩИКОВА. Сесть хочется.
РОЗОВСКИЙ. Вот это и надо: я не знаю, куда себя деть. Не надо в быт. Здесь масштабнее – перекресток есть понятие макрокосмическое, а у тебя интонация, будто ты зовешь его встать перед гастрономом на колени и перекреститься. Перекресток – это нечто большее, чем городской архитектурный узел. Здесь может быть та самая Сонечка, которую никогда не играют. Страшная. Потому что возглашает кару за преступление. Возьми Евангелие. Через книгу будет правильнее. Тогда это уйдет от быта. Душой своей надо заниматься, вот что делать. А это неважно: на помойке лично ты будешь или в Большом театре. То, что она здесь говорит, происходит лишь в конце сюжета. Но это ключ к концу романа. Финал – просветление. Надежда на просветление. И эта надежда готовится здесь, при чтении Евангелия. Послать себя на Перекресток должен каждый, но мятежные души, к коим следует отнести Раскольникова, делают это не по-рабски, для них очищение и есть наказание. Им просвещенность мешает, то бишь собственные убеждения. А в Евангелии – объективная истина. Когда истиной проверяются убеждения, часто выходит несоответствие, и с этого несоответствия стартует трагедия личности.
ЧУХАЛЕНОК. Значит, у Сони та же трагедия несоответствия?
РОЗОВСКИЙ. Так же, да не та… Соня к Богу тянется и страдает от несоответствия своей жизни и Христовой морали, а Родион – безбожник, он рушит в себе священное, он вызов Богу бросает, он Бога крошит своим, топором… И тем самым себя возвышает… Но это и есть смерть души. «Я себя убил» – признание грешника, настаивающего и мучающегося своим грехом.
28 февраля 1987 г.
РАСКОЛЬНИКОВ – Кочетков.
СВИДРИГАЙЛОВ – Юматов.
РОЗОВСКИЙ. Ну, ладно, давайте почитаем! «А старушонок можно лущить…» Ирония, доходящая до сарказма. Жутковатость юмора налицо, а у Достоевского хотя бы в «Бобке» вся философия замешана на «черном юморе». Мне кажется, что даже и само сочетание «Великий Инквизитор» по-своему иронично. «Вопросы нравственные…» Он ёрничает, играет, а здесь становится серьезен: «Зачем они вам теперь?» Крайне сложная сцена. Играть «улицу» было бы ошибкой. Мы бы впали в такую натуральность киношную. Но это очень важная, ключевая сцена. Но не на месте. Может быть, всю эту сцену придется переносить в первый акт, чтобы была одна-единственная сцена Свидригайлова и Раскольникова. И вся тема сладострастия Свидригайлова будет более ясно звучать. С точки зрения линии мне не хватает
ЮМАТОВ. Вы сейчас рассуждаете, как автор пьесы, а не как режиссер-постановщик. Логика пропадет.
РОЗОВСКИЙ. Я вижу, что есть линия…
ЮМАТОВ. Я уж не говорю, что пьеса разрастается до невероятных размеров.
РОЗОВСКИЙ. Что делать? Хочется полностью. Знаете, у меня была сумасшедшая идея, но она ломает Достоевского. Чтобы они повстречались перед смертью. Порфирий с Раскольниковым и Порфирий со Ставрогиным. И тогда он идет на самоубийство. Порфирий – персонаж одного романа – разговаривает со Ставрогиным – персонажем другого романа – да можно ли такое? В театре – можно. Ибо у Ставрогина есть раскольниковская позиция, он способен преступить, но в отличие от Роди силу имеет и не хочет, не может ею пользоваться. Если решить это перед сценой смерти, фантасмагорически, может получиться главное – трагедия мятежного духа. Текст будет звучать прежний, но из уст двух персонажей – «я един в разных лицах». Булгаков говорил о возможности передачи реплик одного персонажа другому ради смыслового обогащения. Что такое наша пьеса? Мы исследуем одного человека в ситуациях двух романов. Тут нет путаницы. Перетекание мыслей, чувств, идей – это Достоевский. Тогда точно, всю эту сцену в первую часть, но сцену с Порфирием вот сюда, перед самоубийством. Мне кажется, что это углубит вещи, не затемнит, а, наоборот, прояснит доктрину спектакля. Порфирия будет играть Костя Желдин, он играл у Любимова эту же роль, так что он текст знает. Но у нас будет совсем другой Порфирий – «полишинель проклятый», пытающий преступников. Что важно – Порфирий осуждает порок не с высоты Бога, а сбоку юриспруденции. Но государство, как скопище законов, само порочно. Законы мнимы, если мир, над которым они правят, плох. Поэтому сыграть сцену смерти, не получив от Порфирия удара, очень трудно. Появляется драматургический язык. Сейчас он просто рассказывает о самоубийстве, а нужен не рассказ, а действие – и пьеса. Ну-ка, передвинем шкафчик на другое место.
ЮМАТОВ (передвигает шкаф). Мы этот шкафчик вам на капустничке припомним.
РОЗОВСКИЙ. Соединим персонажи из двух романов в одну сцену. Такое только в театре может быть – бахтинская мысль о полифонии поэтики Достоевского станет наглядной.
Юматов и Кочетков соединяют текст сцен. Продолжается читка.
РОЗОВСКИЙ. Замечательно соединили. Сейчас предлагается гораздо сильнее в этом варианте.
КОЧЕТКОВ. Раскольникова разоблачили, а он сам лезет себя разоблачать, как это понять?
РОЗОВСКИЙ. Он ненавидит Свидригайлова, потому что защищает сестру. Свидригайлов – человек мощных страстей и умен, как дьявол, но – развратник, идее этой служит, поэтому он находится с Раскольниковым в борьбе. Впрочем, сказать, что он развратник – ничего не сказать. Он поэт разврата, идеолог разврата, философ, который черноты своей души превращает в праздник своего тела. Дух тлетворный, но не без человеческого. Все про себя знает и смакует, смакует. «Я человек развратный и праздный, я, может быть, в воскресенье с Бергом…»
Юматов. Мне это все не нравится. Он в каждой сцене разный. Он погибает здесь, потому что он Марфу Петровну жутко любил, жутко. Он кристально честный человек там, где он рассказывает про свои грезы, когда предлагает деньги, чтобы спасти Раскольникова, – единственный человек с поступками, остальные только на словах сочувствуют…
РОЗОВСКИЙ. Лукавит. И потому не совсем кристальный.
ЮМАТОВ. Я хотел сказать – искренний.
РОЗОВСКИЙ. В своих заблуждениях или в своем блуде?
ЮМАТОВ. Мне кажется, он тоже страдает. От своего сладострастия страдает, от муки, что не может всеми дамами мира овладеть.
РОЗОВСКИЙ. Этакий российский Казанова, да?.. Бабник со страданием?.. Это верхний слой, надо глубже…
ЮМАТОВ. Я понимаю. Но надо с чего-то начинать строить характер.
РОЗОВСКИЙ. Начнем поверхностно и останемся на внешнем.
ЮМАТОВ. Давайте из глубины. Установили, что страдает. И что дальше?
РОЗОВСКИЙ. Ему кажется, что он свободнее всех.
ЮМАТОВ. Он действительно свободнее.