К своим, или Повести о солдатах
Шрифт:
– Найн. Крестьянин.
– Христианин? – и рукой к себе манит. – Комм.
Я подошел, куда деваться. Думаю: «Вот и все». А он автомат мне в живот упер, палец на курке, а левую руку к шее моей протянул. Нащупал пальцами крестик в расстегнутом вороте рубахи, потом руку опустил, отошел от меня в сторону и штаны расстегивает. Вроде как помочиться решил. Я стою. Он шипит недовольно:
– Вази, плю вит. Шнель. – и рукой машет, проходи мол.
Я пошел мимо него. Чувствую, что взмок весь. Дальше, дальше. Иду и жду: «Вот сейчас, сейчас в спину выстрелит». Нет, не стреляет. Совсем далеко отошел. В голове вертится
– Стой! Руки верх!
Я руки поднял и ослабел разом. Так, с поднятыми руками на землю и сел, слезы по щекам покатились. Свои. Дошел-таки.
Подняли меня, обшарили:
– Оружие есть?
– Нету.
– Шагай вперед.
Глава вторая
Отправили меня в особый отдел на полуторке. В кузове, кроме меня, четверо бойцов с винтовками, да еще в кабине, кроме шофера, сержант с автоматом. Во сколько людей, чтоб меня охранять выделили, не побоялись, что у меня тогда под миллион вшей было. Я их уже и бить устал, стряхивал иногда с одежды, да и все на том. В бане-то, считай, за два с лишком месяца не был ни разу. Да, что там в бане, и не умывался даже. Сначала ополаскивал рожу холодной водой, когда ручей или речка под рукой имелись, а потом перестал. Понимаешь, какое дело, когда голодом день за днем живешь, лицо к холодной воде чувствительным становиться, до боли просто. Я и сейчас ее боюсь, осталось во мне это.
Остановились в лесу, чтоб малую нужду справить, так сержант этот с автоматом наперевес глаз с меня не сводил, на прицеле держал. И смешно, и страшно. Вспомнил «майора», диверсанта немецкого, который нас под пулеметы вывел, думаю, за такого меня что ли считают?
Ночью привезли куда следует, посадили в камеру, там таких, как я оборванцев, что из окружения вышли, с десяток уже было. Хорошо еще борода у меня тогда, считай, не росла, мужики какие со мной в одной камере сидели на Бармалеев были похожи.
Там в камере, ночью уже, снял я с себя крестик, чтобы особисты не увидели и к нему не прицепились, хоть вроде и свобода вероисповедания, да подозрительно. У них же все подозрительно у ребят этих – бритый –подозрительно, небритый того подозрительней, – усмехнулся Князев. – А тут лейтенант, комсомолец, молодой парень и верующий? С чего бы это? И нет ли тут какого замысла? В общем, снял и спрятал в брючном кармашке.
Потом, когда из особого отдела вышел, опять его одел и уже не снимал больше, он и сейчас на мне. Грешен я безмерно, но Господь обещал грешников спасти, может, и меня за мои страдания простит. Да и кой-чего хорошего я людям тоже сделал, я так думаю. А раз им, значит и Ему.
– Так вы по-настоящему верующий? – жарко спросил я, поскольку до того людей искренно, не показушно веровавших в Бога не встречал. Правда, на Пасху тогда много народу стало в церкви на службе
– Не знаю, – после паузы сказал Князев. – Хотел бы этого, это точно. Было время, когда всем, что во мне есть уверовал. Спастись то, казалось, уже никак нельзя было, а приходило спасение. И не один ведь раз, какие уж тут случайности. А потом, когда топора над шеей не было, опять сомнения возвращались. То так, то по-другому, думаю. В церковь не хожу, а молиться молюсь каждый день, хоть кроме «Господи, помилуй», да «Спасибо тебе, Господи» и не знаю ничего. Хочу, чтобы Он был, с ним жизнь светлее, а там, теперь скоро уже узнаю, есть ли Он и каковский.
Спиридон Афанасьевич махнул рукой, затем потянулся за бутылкой, усмехнулся в свои боевые усы:
– Дотошный ты все-таки, парень, все-то тебе знать надо. Слушай лучше, что дальше было. Значит, сидим. Одни вшей бьют, другие во вшанку играют. Что за игра? Да простая, как дважды два. На листе бумаги или на полу, как мы там, круг начертишь, каждый свою вшу поймает и пускает на край. Чья первая до центра дошла, тот и победил. Ставок не было. Чего нам, заморышам, ставить? У нас самих жизнь на кону стояла.
Попробовал я в «волчок», что в дверях, посмотреть, а мне навстречу штыком. Еле глаз уберег. Утром принесли нам по сушеному чебачку, немного хлеба и чаю с сахарином. Ничего, жить можно. Потом на допрос. Сидит дядя строгий. Физиономия сытенькая, но помятая, замаялся, видать, таких, как я, на чистую воду выводить. И сразу:
– Давай, предатель, рассказывай, кто тебя сюда прислал?
– Не предатель я, – говорю. – Никто меня не присылал, я присягу выполнял воинскую, к своим шел и пришел вот. Документы у меня в порядке, сохранил – вот возьмите.
И листочек из командирского удостоверения аккуратно перед ним положил. А он кулаком хрясь по столу:
– Что ты мне тут рассказываешь? Присягу он выполнял, к своим шел. Где твои бойцы?
Рассказываю ему, что у меня их, считай, в первый день войны всех повыбило, как один остался, и вижу, что он дремлет и меня вовсе не слушает. Потом глаза на меня поднимает, опять кулаком хрясь по столу:
– Часовой! Этого увести, давай следующего.
Еще два раза меня туда таскали:
– Где форма командирская?
– На костре сушил, сжег ненароком.
– Где наган?
– Патронов в нем не осталось, спрятал до времени, как наступать начнем.
– Под расстрел пойдешь, гад!
Стращали, стращали, а утром на третий день заходит в камеру старшина, видать сверхсрочник, и спокойненько так, говорит:
– Давайте, ребята, на выход.
Отвели нас в душ, подстригли, помазали какой-то мазью от вшей, выдали старое хлопчатобумажное обмундирование, ботинки с обмотками, отвели в казарму, а там уже человек восемьсот таких же, как мы окруженцев, красноармейцев и командиров, вперемешку.