Кабинет-министр Артемий Волынский
Шрифт:
Но Волынский не знал этого, и слава богу! Но Пётр Андреевич действовал медленно и верно — пару словец бросит и заставит задуматься. Хотелось ему своего человека посадить на Северном Кавказе — уж больно сытное место. И напоминал Петру, что Волынский подтопил продовольствие — судов настроил некрепких да из сырого дерева. И хоть помнил Пётр, что шторм разыгрался, суда потрепало и течь появилась из-за погоды, но Волынский далеко, а Пётр Андреевич близко. Кого нет, тот в судах, то есть в пересудах. А тут ещё и доносы пошли от обиженных Волынским чиновников: распекал их Артемий за неприлежание, а
Горьким и тяжёлым показалось Волынскому такое небрежение, думал уже вообще проситься в отставку, да жена успокаивала: всё рассудит Бог по справедливости, всё станет по-доброму, и царь переменит своё к нему отношение. Но царь не переменял. Хорошо делал дело Пётр Андреевич Толстой: никто никогда не дознался, что он был самый страшный недруг Волынского и ставил ему везде палки в колеса.
Глава вторая
Впервые после смерти матери, царицы Прасковьи, приехала Анна в Измайлово. Здесь всё было так же, как и при матушке, только распоряжалась всем старшая сестра Катерина.
Она встретила Анну слезами: её герцог отрешён от мекленбургского престола, и где он теперь, она не знает — скитается по дворам Европы, жалуясь на свою судьбу, неблагодарных подданных и заговоры, которые мерещатся ему на каждом шагу. Мать всё время призывала его приехать в Россию, чтобы помог ему Пётр, но герцог, своевольный и упрямый, не хотел быть здесь.
Но слёзы Катерины перемежались смехом — она с удовольствием глядела на шутов и шутих, хохотала над их грубыми шутками и приглашала Анну повеселиться с ней.
Анна смотрела на всё это уже не с прежним восторгом — за годы житья в Митаве она попривыкла к другой обстановке, а Бирон и вовсе приучил её к более утончённым удовольствиям.
Всё так же ныла и плакалась младшая сестра — Прасковья, лежала почти без движения на неприбранной постели, заваленной атласными одеялами, попорченными вином и пятнами от грибов, орехов и сладостей. Изредка к ней приходил её тайный муж — хилый и бледный Мамонов, и Анна брезгливо глядела в его водянисто-голубые глаза и на реденькие волосы на макушке, которые он прикрывал огромнейшим париком. Но в духоте измайловского дома он не выдерживал и снимал его.
Анна попросила Катерину распорядиться, чтобы ей взнуздали ту же лошадь, на которой она каталась ещё в 1709 году, когда последний раз была на охоте до отъезда в Петербург. Катерина расхохоталась: давно уже сведена была эта лошадь на живодёрню и из её шкуры наделаны башмаки и ботфорты, но приказала привести Анне самую лучшую лошадь из своих просторных конюшен. Неизменный Юшков низко склонился перед Анной, держа в поводу гнедого большого коня, на широкой спине которого Анна разместилась удобно и уютно.
Она отказалась от сопровождающих и ускакала в заснеженные, чуть уже тронутые оттепелью поля. Слежавшийся снег комками
Анна скакала и скакала до изнеможения, разыскивая ту полянку, на которой стоял тогда под заснеженной елью Артемий с порыжелой шапкой в руке. Как давно это было, сколько воды утекло с тех пор, а она всё ещё помнила его свежее румяное лицо, робкий и пылающий взгляд, густые пушистые волосы.
Она долго искала эту полянку, но так и не нашла её. Под каждой елью чудился ей Артемий, но лицо его словно бы заслонялось бело-розовым холёным лицом Эрнста Бирона, и она понимала, что прошлое ушло, как ушла куда-то и эта заветная снежная полянка...
Анна приехала в Москву, чтобы участвовать в торжественной коронации Екатерины, и не могла устоять, чтобы не побывать в Измайлове. Но всё теперь казалось ей тут другим, каким-то мелким и жалким, низкие потолки Измайловского дворца стали ещё ниже, а стены будто сдавливали воздух, и всегда в них стояла духота и жара. Печи топились беспрерывно, и носился по покоям запах сосновой смолы и хвои, а красные, распаренные, словно в бане, лица будто заволакивались дымкой прошлого.
Нет, здесь она никогда не была счастлива, в памяти всё ещё сохранялись укоризненные слова и попрёки матери, её щипки и пощёчины. Она не находила в своём детстве радостных моментов, и вспоминались ей другие времена, и другие дворцы, и другие лица...
Странно, что она так серьёзно относилась к проклятию матери. Она показала письмо, отпускавшее все её грехи, но Катерина только расхохоталась:
— Да она каждый день нас проклинала, бранилась и попрекала — так что ж, унывать?
Так же легко относилась к этому и Прасковья.
Вместе с Анной собрались на церемонию в Москву и обе сестры. Хоть и обезножела Прасковья, хоть и раздалась выше меры Катерина, а пропустить такое торжество было не для них.
Собирались они долго, рассматривали и примеряли наряды и шубы, перетряхивали порченные молью собольи шапки и разноцветные, тканные ещё при бабушках и прабабушках платки, разнашивали новые ненадёванные башмаки и меховые сапожки и выехали только за день до начала церемонии.
Анна сердилась на сестёр, ей хотелось видеть, как слетается и растекается по старой столице вся петербургская знать, хотелось потолкаться среди разношёрстной и говорливой толпы, постоять возле локтя батюшки-дядюшки, всецело занятого церемонией, прижаться к тёплому боку Екатерины и поплакаться на крепком плече матушки-тётушки.
Но они приехали в свой московский дом лишь накануне торжества, и пришлось Анне вместе с другими идти в Успенский собор только к самому началу. Она так и не успела перекинуться хоть парой слов с Екатериной, взглянуть на Петра и сердито торопила своих сестёр.
Распоряжался всей церемонией коронации Пётр Андреевич Толстой: всё время персидского похода провёл он в обозе Екатерины, и она обнаружила в нём не только умного и сообразительного дипломата, но и замечательного рассказчика, интересного собеседника и тонкого льстеца.