Качели дыхания
Шрифт:
Наутро постель Карли Хальмена оказалась нетронутой. Мы, как обычно, отправились в столовку.
И снег лежал нетронутый; он только что выпал и не был красным. Два дня Карли Хальмен провел в больничном бараке. Потом он — с гноящимися ранами, опухшими глазами и синими губами — снова сидел среди нас в столовке. История с хлебом на этом закончилась, все вели себя как ни в чем не бывало. Мы не припоминали Карли хлебную кражу, а он не винил нас за наказание. Он знал, что наказание заслужил. Хлебный суд не судит, он наказывает. Для нулевой черты не существует никаких параграфов, и в законе она не нуждается. Она сама закон, потому что Ангел голода тоже вор, он крадет мозги. Хлебная справедливость не знает никаких «до» и «после», она всегда в настоящем. Она прозреваема от начала и до конца, либо от начала и до конца непостижима. Во всяком случае, осуществляемое хлебной справедливостью насилие — иное, нежели сытое насилие. Традиционная мораль для хлебного суда не годится. Хлебный суд был
Когда его бороду сбрили, на стул сел я. Это был единственный раз, когда Освальд Эньетер, брея, насвистывал что-то вроде серенады, и из мыльной пены просочилась капля крови. Не ярко-красная, как сургуч, а темнее — как малина на снегу.
Мадонна на лунном серпе [24]
Когда голод пересиливал всё, мы заговаривали о детстве и еде. Женщины говорили о еде подробней, чем мужчины. Но самые подробные разговоры вели деревенские женщины. Каждый кулинарный рецепт у них был минимум в трех действиях, как театральный спектакль. Напряжение нагнетали разные точки зрения на приправы и ингредиенты. Оно стремительно нарастало, когда в начинку, состоящую из сала, хлеба и яйца, кто-то клал половину луковицы, что ни в коем случае нельзя, — только целую, и туда берут никак не четыре, а все шесть зубчиков чеснока, причем лук и чеснок не просто крошат, а натирают на терке. Напряжение усиливалось, когда панировочные сухари оказывались предпочтительнее хлеба или тмин — пикантнее перца; но майоран, как ни крути, всему голова, он даже лучше эстрагона, который подходит для рыбы, а вовсе не для утки. Спектакль достигал кульминации в момент, когда начинку нужно непременно проталкивать под кожу, чтобы при тушении в нее просочился подкожный жир, либо наоборот — начинять исключительно брюшко, потому что, дескать, начинка при тушении не должна впитывать подкожный жир. Порой верх брала утка с начинкой по-лютерански, а порой — с начинкой по-католически.
24
Иконографический мотив, бытующий в европейской живописи с XII в., основывается на видении, описанном в Откровении Иоанна Богослова (12,1): «И явилось на небе великое знамение — жена, облеченная в солнце; под ногами ее луна, и на главе ее венец из двенадцати звезд».
А если деревенские женщины на словах приготавливали лапшу для супа, то не меньше получаса длилось обсуждение количества яиц, способов их взбалтывания ложкой и замешивания теста — и только потом это тесто раскатывали до толщины стекла, умудрившись ни разу не порвать, и оставляли для просушки на кухонной доске. Пока его сворачивали и нарезали, пока лапша попадала в суп, пока суп варился — медленно и спокойно либо быстро и бурливо, — пока его подавали на стол, посыпав полной горстью или щепоткой свеженакрошенной петрушки, проходило, пожалуй, еще минут пятнадцать.
Городские женщины не рассуждали, сколько яиц лучше взять для лапши, они решали, сколько яиц можно сэкономить. Поскольку они всегда и на всем экономили, их рецепты не годились даже как пролог к спектаклю.
Чтобы рассказать кулинарный рецепт, мастерства требуется больше, чем для рассказывания анекдота. В рецепте тоже не обойтись без перчинки, хоть эта перчинка и не смешная. Здесь, в лагере, анекдотически звучало уже вступление: ВОЗЬМИТЕ… Острота в том, что взять нечего. Но как раз это не договаривают. Кулинарные рецепты — анекдоты Ангела голода.
Когда входишь в женский барак, тебя будто прогоняют сквозь строй. Нужно сразу сказать, к кому ты, не дожидаясь вопросов. И проще спросить самому, на месте ли Труди. Пока спрашиваешь, поворачиваешь налево, в третий ряд, там нары Труди Пеликан. Все нары — двухэтажные, с железными стойками, как и в мужском бараке. Некоторые, занавешенные одеялами, подготовлены для вечерней любви. Проникнуть за одеяла я не стремлюсь, мне бы только послушать кулинарные рецепты. Женщины считают, что я слишком робок, потому что у меня раньше были книги. Они себе вообразили, что от чтения становишься деликатным.
Взятые с собой книжки я в лагере не читал. На бумагу был строжайший запрет, и в начале первого лагерного лета я спрятал свои книжки в стене за бараком, засунул их в углубление между кирпичами. После я потихоньку приторговывал. За пятьдесят страниц «Заратустры», пущенных на самокрутки, мне давали мерку соли, а за семьдесят — даже мерку сахару. За «Фауста» в твердом переплете Петер Шиль сделал мне железный гребень, чтобы вычесывать вшей, — отдельный, только
Снова я не выдержал. Съел за завтраком весь свой хлеб. И вот я опять в женском бараке: сижу возле Труди Пеликан на ее нарах, с краю. Подошли Две Киски и сели напротив, на нарах Корины Марку. Сама она уже много недель в колхозе. Я рассматриваю золотые волоски вокруг бородавок на худых пальцах обеих Кисок и рассказываю о детстве, чтобы не начинать с разговора про еду.
Каждое лето мы уезжали из города на долгие летние каникулы. Мы — это моя мать, я и наша работница Лодо. У нас была дача в Венхе, напротив горы Шнюрляйбль. Мы проводили там восемь недель. И довольно часто выбирались в Шесбург — ближайший город. На поезд мы садились внизу, в долине. Станция называлась по-венгерски Хетур, а по-немецки — Зибенменнер. На крыше вокзальчика звякал колокол: это означало, что из Данеша поезд уже отправился. Через пять минут он появится здесь. Перрона никакого не было. Когда подкатывал поезд, нижняя вагонная ступенька оказывалась на уровне моих плеч. Прежде чем мы садились, я разглядывал вагон снизу: черные колеса с блестящим ободом, крюки, цепи, буфера. Потом мы проезжали мимо купальни, мимо домика нашего соседа Тома и мимо поля старика Захариаса. Раз в месяц мы вручали ему две пачки табаку в качестве дорожного мыта, потому что ходили через его ячмень купаться. Дальше — железнодорожный мост, под ним бурлит желтая вода. Выветренный песчаник скалистого берега, у самого обрыва — пансионат «Вилла Франка». Это уже начинался Шесбург. Прибыв в город, мы сразу же отправлялись на Рыночную площадь, в элегантное кафе «Мартини». От завсегдатаев кафе нас отличала вольность в одежде. На матери была юбка-брюки, на мне — короткие штаны и серые немаркие гольфы. Одна Лодо наряжалась как на деревенский праздник — в белую крестьянскую блузку и черный головной платок с розами по краю и зеленой бахромой. Алеющие розы на платке были величиной с яблоко, больше настоящих. В этот день мы могли есть всё что пожелаем и сколько влезет. У нас был выбор между марципановыми трюфелями, «головой мавра», «саварином», эклерами, ореховым рулетом, блинчиками с мармеладом и шоколадными пряниками «Ишлер» или между миндальными крокетами, ромовым тортом, наполеоном, нугой и анисовым бисквитным печеньем. После — мороженое: земляничное в серебряных вазочках или ванильное в стеклянных, но, конечно, в любом случае со взбитыми сливками. А под занавес, если хватит сил, — черемуховый пирог в желе. Руки мне щекотал холодок мраморной столешницы, а подколенные ямки — мягкий диванный плюш. Вверху, на черном буфете, раскачивалась под вентиляторным ветром Мадонна в длинном красном платье, упираясь пальцами ног — самыми кончиками пальцев — в молодую, очень молодую луну; то была Мадонна На Лунном Серпе.
Когда я закончил рассказывать, у каждого из нас, тут сидевших, стал раскачиваться на краю нар желудок. Труди Пеликан за моей спиной просунула руку под подушку и вытащила сбереженный хлеб. Каждый потянулся за своей миской и положил в карман ложку. У меня и миска, и ложка были с собой. Все вместе мы пошли на вечернюю еду и встали в очередь перед котлом с супом. Потом сидели за длинным столом. Каждый, вливая в себя суп, растягивал его собственным способом. Все молчали. Труди Пеликан с другого конца стола громко спросила, перекрывая голосом дребезжание жести:
— Лео, а как называлось кафе?
Я крикнул:
— «Мартини»!
Две-три ложки спустя она еще спросила:
— Как звали ту даму, стоявшую на кончиках пальцев?
Я ответил:
— Мадонна На Лунном Серпе.
От собственного хлеба к запавшему
В хлебную западню попадает каждый.
За завтраком он попадает в западню выдержки, за ужином — в западню хлебообмена, а после, со сбереженным хлебом под головой, — в западню ночи. У Ангела голода нет хуже западни, чем западня выдержки: голодному — иметь хлеб и не съесть его. Ты должен быть тверже промерзшей земли. Что ни утро, Ангел голода твердит тебе: «Помни о вечере».
По вечерам, перед капустным супом, мы меняемся хлебом: всегда ведь кажется, что у другого хлеб больше. И другому кажется то же самое.
Перед обменом у тебя в голове — момент катапультирования, а сразу после — момент сомнения. В руках у другого, после обмена, мой хлеб раздался, стал больше, чем был прежде у меня. А хлеб, доставшийся мне, скукожился, стал меньше. Другой как-то слишком быстро отвернулся: у него глазомер получше, он выгадал. Нужно снова поменяться. Но и другому кажется то же самое: он считает, что выгадал я, и тоже не прочь найти второй обмен. И опять хлеб в моих руках скукоживается. Я делаю третий заход и снова меняюсь. Все уже едят. Если мой голод еще чуть-чуть потерпит, будет и четвертый обмен, и пятый. А если все окажется без толку, я дам обмену обратный ход. И ко мне вернется мой собственный хлеб.