Как много в этом звуке…
Шрифт:
Нет, не годится. Рассказ должен быть не об этом. Нет ничего хуже, как писать о диковинных местах, экзотических странах, высокопоставленных людях. Это слишком простой, вульгарный путь. Только когда пишешь об обычном, привычном, появляется возможность взглянуть поглубже, попристальнее…
И я начал постепенно, медленно, кругами и причудливыми петлями приближаться к машинке, я уже был совсем недалеко от нее, уже различал буквы на клавишах, как вдруг заорал кот — требовал рыбы. «Хорошо», — вздохнул я и отправился на кухню. Открыл холодильник, нашел мятую, много раз прожженную кастрюлю. К этому времени вопли кота сделались совершенно нестерпимыми, он с силой тыкался мордой в мои ноги, урчал, мурлыкал и снова орал — уже не от голода, уже в предвкушении пиршества. Щедро вывалив в миску вареного минтая, сунув кастрюлю обратно в холодильник, чтобы кот не добрался до нее, я осторожно двинулся в сторону
Сел.
Придвинул машинку.
Вставил чистый лист бумаги. Но как-то неудачно вставил, видно, торопился — один уголок оказался заломленным. Я расправил его, подровнял лист, снова зажал валиком и уже взмахнул руками, чтобы напечатать название, как взгляд мой неожиданно наткнулся на заломленный уголок листа. Расправил его еще раз, тщательнее. Но теперь оказался перекошенным весь лист. Отжав рычаг, я поправил его, хотя почувствовал, что лист уже не настолько мне нравится, чтобы начинать именно на нем писать рассказ. Ладно, стерплю. Можно начинать. Но уголок не отпускал меня, требовал внимания, участия, понимания. Он словно что-то хотел сказать, о чем-то предупредить, вмешаться в мои намерения.
Я отвернулся к окну, закрыл глаза. И снова увидел тот надломленный уголок. Какая-то косая, угластая ухмылка виделась мне в его надломе. Тогда я решительно и бестрепетно выдернул лист из машинки, смял и не глядя бросил его за спину.
Вставил новый. Этот вошел хорошо. Видимо, тот, угластый, влез без очереди.
Так, теперь все в порядке. Пора начинать.
На кухне кот, вылизывая жестяную тарелку, языком загнал ее под дверь и пытался вытащить. Где-то за окном начинающий автомобилист учился преодолевать подъем. Потом из-за стены донеслись рулады Пугачевой — она заклинала тучу, чтоб та убиралась подобру-поздорову. Пугачева поперхнулась и смолкла. Кто-то затянул песню про морячку, которая никак не может встретиться с рыбаком, но голос был такой радостный, что стало ясно — не надо им встречаться, так будет лучше. Стремитесь друг к дружке, пишите, перезванивайтесь, рассказывайте всем и каждому, как вам тяжело друг без друга, а встречаться не надо. Ничего хорошего из этого не выйдет. Так мне подумалось, но слов, истинных слов песни я разобрать не мог. Пришлось отправиться в ванную. Там я взял большой таз, приложил его к стене, из-за которой доносилась песня, а к донышку таза прижался ухом. Слова стали более внятными, но встретились ли рыбак и морячка или остались коротать жизнь разлученными, установить не удалось…
Ну и не надо. Не так уж это и важно. Я тоже, между прочим, нахожусь в разлученном состоянии с одной невероятно красивой женщиной… И ничего, живу. Влюбленный, несчастный, смирившийся. И никаких надежд, никакого просвета… Печально. Одно утешает — не один я на земле в таком беспросветном состоянии коротаю дни…
Итак, рассказ. Он должен быть небольшим, страниц двенадцать, самое большее — пятнадцать. Потом можно будет еще поджать, к собственному тексту я отношусь достаточно жестко. Да, двенадцать страниц — это как раз половина печатного листа. И подсчитывать в сборнике будет просто, и предложить можно в тонкий журнал, в газету. Двенадцать страниц возьмут гораздо охотнее, чем пятнадцать или восемнадцать, не говоря уже о двадцати четырех. Двадцать четыре страницы у меня нигде не возьмут, это уже надо быть слегка классиком…
За стеной явно намечалось какое-то веселье. Там прибавили звук, и я услышал старую песню: обручальное кольцо не простое украшение, обручальное кольцо тра-та-та-та повышение… Одна моя знакомая додумалась взять в отпуск колечко, подаренное бабушкой, даже не колечко — перстенек, из которого постоянно выскакивали маленькие острые вспышки, искорки. Бриллиантик, наверно, был вправлен. И надо же, потеряла колечко — на пляж она его с собой брала, конечно же, в надежде на приятное знакомство. И потеряла. Всю ночь просеивала песок, с килограмм монет собрала, а колечко как в воду кануло. Скорее всего так оно и было. И с тех пор, вот уже года четыре, о чем угодно она говорит только стонущим, плачущим голосом, настолько велико было ее потрясение. Наверно, это уже навсегда, хотя кто знает, кто знает…
А что, в этом есть какая-то зацепка… Колечко от бабушки, бриллиант с прыгающими искорками, ночное просеивание песка, килограмм монет и навсегда оставшееся скорбным выражение лица… И постепенно это несчастное кольцо превращается в ее воспоминаниях в сундук с драгоценностями, никак не меньше, а его потеря — в жизненный крах, катастрофу…
Откинувшись на спинку, я ощутил спиной что-то мягкое. Оглянулся — на стуле висели мои штаны и рубашка. Ладно, пусть. Они нисколько мне не мешают. Так даже удобнее, потому что спинка стула жесткая… Хотя штаны наверняка висят
Я встал, сгреб со спинки стула ворох одежды, отнес в другую комнату и зашвырнул на кровать. Но, уходя, оглянулся. Гора одежды была безобразна. Когда я накрыл ее простыней, ворох стал похож на спящего человека. Расшвыряв одежду по всей кровати, набросил сверху подвернувшуюся накидку. Теперь было такое впечатление, будто под этой злосчастной накидкой спит полдюжины котов. С силой поколотив по ним кулаками, я добился наконец ровной поверхности и, обессилев, вернулся к машинке.
Название… Нужно хорошее, свежее название, которое бы сразу хватало читателя за горло и не отпускало до самой последней строки. А можно пойти по другому пути — дать нарочито невинное название, нарочито упрощенное, как бы ни о чем, как бы между прочим… А можно использовать какую-нибудь известную фразу, но смысл ее по ходу рассказа вывернуть наизнанку…
Хотя проще всего название впечатать потом, когда рассказ будет закончен. А пока можно обозначить только жанр — рассказ. И я с наслаждением отпечатал эти семь букв. Семь — это хорошее число. Выверенное веками. Семь раз отмерь, у семи нянек, семь богатырей, на семи ветрах… Правда, буква «а» не получилась, она выглядела явно бледнее, худосочнее. Какой-то вымученной она мне показалась. Тогда я сдвинул каретку и пропечатал ее еще раз. Теперь буква выглядела жирной, самодовольной, спесивой. Это мне не понравилось, на нее неприятно было смотреть. Пришлось снять с машинки верхнюю планку и прочистить букву. Когда я вынул из углубления безобразный черный комок из пасты и тряпичных волокон, буква сразу засверкала. А все остальные буквы оставались сумрачными, забитыми грязью. Напечатать такими буквами светлый, радостный рассказ… Нет, это невозможно.
Я взял иглу, какую-то липкую гадость, купленную несколько лет назад в канцелярском магазине, и занялся шрифтом. Через час все было готово — буквы сверкали, их изогнутый сияющий ряд радовал глаз. Правда, выяснилось, что лист бумаги, заложенный в машинку, покрыт отпечатками пальцев, вымазанных о ленту. Пришлось его выбросить. И новый лист оказался ничуть не чище — я и его сумел испачкать.
С тяжелым вздохом поднявшись со стула, я отправился в ванную мыть руки. Заодно побрился и принял душ. Хотел было подстричься — я всегда стригусь сам, — но в это время зазвонил телефон, а у меня дурацкая привычка бросаться на телефонный звонок, будто мне должны сообщить о выходе моей книги или о том, что я могу немедленно отправиться на Канарские острова. Или Мальдивские. Но все оказалось проще — Виктор Емельянович, истосковавшись по живым голосам, подробно рассказал о новостях в шашечном движении страны, сообщил, что в Столешниковом переулке продают какую-то диковинную водку, а обмен квартиры, который он затеял, неожиданно сорвался, поскольку один из семи участников передумал. «Опять эта цифра „семь“», — подумал я и, положив трубку, выдернул телефонную розетку из гнезда.
А ведь у меня выходила книжка, правда, до неприличия тощая, до сраму чувствительная, но по молодости чего не напишешь. К тому времени у меня уже был Наставник, умудренный, выпустивший десятки книг, человек, относившийся ко мне чрезвычайно уважительно. И вот я, замирая и трепеща, написал на первой странице какие-то заветные слова, постарался вложить в них и безмерную признательность, и легкую игривость: дескать, все мы братья-писатели, что-то еще… И отправился к Наставнику.
О, это была незабываемая встреча! До сих пор она живет в моей памяти. Он принял меня в майке. Растянутая на животе майка, когда-то она была, похоже, не то розовая, не то зеленая, застиранный цвет был у майки в момент нашей встречи. Наставник и поздоровался, и за книгу поблагодарил, и разговаривал со мной довольно странно — не отрывая взгляда от телевизора. Что-то там футбольное происходило. Когда же я дерзнул намекнуть, что хочу попросить у него рекомендацию в Союз писателей, а эта книжечка была у меня не то вторая, не то третья, он немного оживился, остро глянул на меня, но продолжал смотреть футбол.