Как спасти свою жизнь
Шрифт:
Ночь перед Рождеством, Цюрс-на-Арлберге.
Всю ночь лило, как из ведра; словно в сказке, дождь замерзал, превращая землю в стекло. Под утро пошел снег и припорошил склоны мягким пухом. Чистый лед под пушистым белым снежком. Наспех перекусив кофе с булочкой, я покорно бреду за Беннетом к спуску для начинающих.
— Начнем с легкого спуска, хорошо? — говорит Беннет, чтобы успокоить меня.
Я согласно киваю, думая про себя: «Легких спусков не бывает». Но Беннет уже на пути к вершине, и я плетусь за ним. Мне вспоминаются слова моего первого инструктора, недоучки, так и не закончившего в Америке колледж: «Думай только о притяжении». Только.
Я еду за ним. Ногу свело, не гнутся колени. Мой спуск на напряженных и прямых от страха ногах напоминает картинку из учебника по лыжному спорту — из раздела «Так никогда не следует поступать».
Беннет делает два грациозных разворота, а я отчаянно жестикулирую — совсем как Чарли Чаплин в «Золотой лихорадке», — пытаясь привлечь его внимание. Палки превращаются у меня в руках в смертоносное оружие; я несусь вниз на негнущихся ногах, глаза от страха зажмурены, а в голове вертится мысль: «Быстро, как молния». По дороге я натыкаюсь на ледяной бугорок — наверное, специально, чтобы прекратить наконец этот бесконечный полет, — и превращаюсь вдруг в какое-то головоногое существо, не в состоянии понять, за какие грехи мне выпала такая нечеловеческая боль.
— С тобой все в порядке? — Это кричит Беннет.
В ответ у меня вырывается стон. Сцена получается очень мелодраматичной: я лежу на земле, глядя вверх, на ярко-синее небо, и вспоминаю «Снега Килиманджаро», то место, где герой жалеет о неспособности человека забывать боль.
— Не двигайся, — пытается остановить меня Беннет, но я лежу в такой неудобной позе, что просто должна как-то ее изменить. Лыжа застряла в снегу, а ногу заклинило в ботинке: заело специальное крепление, рассчитанное на то, чтобы автоматически расстегиваться в такие моменты, поэтому и подломилась моя несчастная застрявшая нога.
Подъехал Беннет и, заявив, что это «всего-навсего растяжение», попытался освободить меня из плена ботинка. Тело пронзила нестерпимая боль, но чувство унижения было еще тяжелее.
Спасение пришло в образе двух молодых людей, которые появились возле меня с какой-то хитроумной штуковиной наподобие гондолы. У одного были ярко-желтые солнцезащитные очки, у другого — небольшая щель между передними зубами. Я почему-то полностью сосредоточилась именно на его зубах. Каким-то чудом им удалось вытащить мою ногу из ботинка (она уже начала распухать) и упаковать ее в длинный пластиковый баллон, который потом они застегнули и надули. Меня уложили в гондолу, укутали одеялами (как труп), а сбоку положили лыжи. Затем мои спасители сами надели лыжи, и мы понеслись вниз, с неоново-голубым небом над головой и ослепительно белым снегом под ногами, вызывая любопытные взгляды, возгласы ужаса и вздохи облегчения тех, кто остался на горе. С необычайной легкостью и быстротой мы спустились вниз и покатили по слякотной Гауптштрассе (где меня изрядно помотало), провожаемые хищными взглядами моих человечьих собратьев, которым я улыбалась и махала рукой, стараясь казаться храброй. Машины ехали. Люди глядели мне вслед. А я умирала от боли, которая потом будет всплывать в памяти в виде ослепительно белого пятна. Белый звук.
Меня отвозят к непревзойденному мошеннику от медицины доктору Хольгеру Каппу (этому алчному австрийцу, который осваивал медицинские премудрости в Бостоне) и делают рентген. Появляется Беннет, продолжая уверять меня, что это растяжение и скоро все пройдет. Вслед за ним появляется снимок, который показывает, что это величественная травма — спиральный перелом голени чуть повыше лодыжки: большая берцовая кость просто разлетелась на куски, образовав нечто,
Позже, пританцовывая, появляется доктор Капп собственной персоной; он пытается навязать нам какое-то приспособление для быстрого сращивания кости, специальные костыли и неделю (как минимум) куриного бульона — по ценам бифштекса. По дороге домой всякое может случиться, предупреждает он. Занос на скользкой дороге, пьяные водители, туман. Но Беннет настаивает, чтобы меня отвезли в старый добрый военный госпиталь, где у врачей нет такого странного акцента и они предпочитают лечить переломы обычным путем. В тот же вечер мы уже на пути домой.
Пустынные, в пелене дождя, дороги на Гейдельберг. Самое тоскливое в моей жизни Рождество — а я, уж поверьте, всякое перевидала на своем веку. Райси с Чаком поехали в нашей «букашке», а меня поместили в «Фольксваген-Свербэк», чтобы я могла вытянуться на разложенном сзади надувном матрасе. К тому моменту я почти потеряла сознание от боли и помню только слезливое раскаянье из-за того, что испортила Беннету отпуск, и чувство неловкости — потому что сопливые одноразовые платки приходилось выбрасывать за окно.
Следующий сохранившийся в памяти эпизод — я в военном госпитале, парящая где-то далеко, напичканная демеролем. Кажется, теперь у меня нет причин для беспокойства. В полудреме мне грезится, что я, ловко объезжая препятствия, катаюсь по скользким горам или наоборот, не сворачивая, несусь вниз, прямо по огромным валунам и скалам. И каждый раз, просыпаясь от своих демеролевых грез, я нахожу вокруг себя что-нибудь новенькое. Вот появляется капеллан Гласкок, с зажатыми в руке ксерокопированными материалами последнего инструктивного совещания по воспитательной работе. Он наспех благословляет меня и поспешно удаляется, словно боится, что между нами завяжется теологический спор, в котором он не сможет победить. Тут же болтается заведующий гинекологией Пит Хэтч, который травит, обыгрывающие вагинальный запах, анекдоты. Филис Стейн, президент Клуба жен офицеров-евреев (сокращенно КЖОЕ) желает мне, как это принято в таких случаях, удачи и ставит в известность, что готова присылать мне кошерную пищу, если я этого захочу. Заглядывает даже начальник госпиталя — с рассказом о своих двух переломах, которые он получил в Кицбюэле и Давосе, и начинает убеждать меня в том, что на следующий год нужно планировать новый лыжный сезон. И только мой муж старается не появляться у меня. Его удерживают от посещений злоба и стыд, но пока я принимаю демероль, это не имеет никакого значения для меня.
Весь ужас моего положения открывается мне в полной мере через неделю, когда я становлюсь заложницей гипса и ярости Беннета, запертая в одиночестве в четырех стенах. С гипсом я не могу водить автомобиль, не могу подниматься по лестнице, не могу даже принять ванну. Беннет не разрешает мне спать с ним в одной постели, потому что его, видите ли, «беспокоит» гипс. Он не приходит даже обедать домой, потому что, по его словам, я настолько слезлива и истирична, что угнетающе действую на него. Я постоянно испытываю боль и чувствую себя полной развалиной без болеутоляющих лекарств.
Ощущение увечья вытеснило из моих снов ощущение полета. С угрюмым видом я прыгала по квартире, пытаясь хоть немного прибраться. Я пробовала усесться за работу и побороть в конце концов собственную ворчливость и постоянное ощущение предательства, совершенного по отношению ко мне. В попытке найти себе какое-нибудь занятие, я пила кофе, просматривала почту, газеты и журналы, приходившие нам. Казалось, что вся армия была заражена в тот момент неким вирусом, побуждавшим всех сочинять стихи. Газеты преподносили что-то неудобоваримое, но зато каждый день находилось что-нибудь забавное почитать. Например, «Информационный бюллетень Клуба жен медицинских работников» (ИБКЖМР) напоминал мне: