Какой простор! Книга первая: Золотой шлях
Шрифт:
Иванов кратко объяснил свою просьбу. Лоб его покрылся каплями пота.
— Говорите, был вынесен необоснованный и несправедливый приговор? Хоть и редко, но такие случаи бывают… Иные товарищи черствеют на нашей работе. А если человек покрывается ржавчиной, он уже не годится, надо его увольнять из ЧК.
Принесли чай.
— Выпейте. Озябли, я вижу. Сырая погода, пробирает до костей. — Дзержинский поежился, помешал ложечкой в стакане.
Иванов глотал горячий чай, откусывая крохотные кусочки розового постного сахара, и следил за выразительным лицом Дзержинского, стараясь разгадать
Позвонил телефон. Дзержинский снял трубку, с минуту слушал.
— Хорошо, Владимир Ильич, детскую трудовую коммуну для беспризорных в Барвихе откроем через пять дней… Горький только что ушел — и остался доволен, он любит выручать людей из беды… Эсеровский заговор раскрыт, нити ведут в английское посольство, я сам выезжаю на место. — Он посмотрел на часы, висевшие над дверью. — Еду через два часа… До свидания, Владимир Ильич, берегите себя!
Крупными глотками Дзержинский допил чай, засунул длинные пальцы рук за кожаный ремень.
— Я разберусь в вашем деле. Оставьте у моего помощника заявление, укажите в нем фамилии всех замешанных лиц… Пропуск на выход из здания подпишет мой помощник.
— Может быть, пока будут расследовать дело, меня лучше посадить в тюрьму?
Дзержинский улыбнулся, достал из кармана галифе черную табакерку с нарисованным корабликом под белым парусом, поискал длинный янтарный мундштук.
— Уж если вы сами явились ко мне, то зачем вас держать за решеткой? Как человек, я верю вам, но как председатель ВЧК никому не верю на слово, во всем следует разобраться… У вас, конечно, нет угла в Москве? Вот записка к коменданту общежития курсантов, поживете у них эти дни. — Дзержинский набросал коротенькую записку, отдал ее механику, внимательно посмотрел на него и сказал: — До свидания, товарищ, можете идти.
Всю неделю Иванов хворал, его то знобило, то бросало в жар. Курсанты привозили врача. Потом он почувствовал себя лучше. В субботу его вызвали в ВЧК. Помощник Дзержинского известил Иванова, что Феликс Эдмундович лично разобрался в его деле и восстановил во всех правах гражданина Советской Республики. Председатель тройки отстранен от работы, следователь арестован.
— Сегодня пришло письмо командира вашей дивизии Лифшица. Он просит оправдать вас, сообщает, что вы бежали, и пишет, что, случись с ним такая история, он тоже не моргнув глазом бежал бы. Феликс Эдмундович еще не видел этого письма, но я ему обязательно покажу. — Помощник вручил Иванову пакет, запечатанный сургучной печатью.
— Пакет отвезете командующему Тринадцатой армией. Вы снова вступите в командование своим полком.
XXXII
Осужденных расстреливали ночью. Шесть человек сами для себя рыли могилу. И, хотя разговор мог отвлечь от страшного дела, все работали молча. Никто не думал о будущем, для них уже не существующем, думали о прошлом, о детстве, о женщинах, о солнце, которое не придется больше увидеть. Вся жизнь с ее невзгодами и горем, с радостью и печалями проносилась перед глазами как торжественный светлый праздник. Мягкая, влажная земля, словно подушка, сохранившая запах слез, сберегала пресный запах дождя.
«Хорошо бы прислониться к
Кулак Тихоненко, вдыхая винный запах взрыхленной почвы, бормотал:
— Пройтись бы по этой земле с плугом. Ничего больше не хочу перед смертью. — Он помолчал немного, вытирая рукавом рубахи вспотевший лоб. — Жалею, сына нет у меня. Кто отомстит за кровь мою? Девчонка есть, а вот сына бог не дал.
— Э, э, поторапливайся, хлопцы! — Командир полувзвода бросил чадный окурок, растоптал его сапогом, подошел к яме, заглянул внутрь. — Пожалуй, хватит копать, яма глубокая. Ну, становись, ребята… Спать чертовски хочется.
Командир безучастно зевнул, прикрывая усы ладонью. Потом подошел к Федорцу, тяжелой рукой поднял его подбородок, заглянул в глаза, покачал головой.
— Эх, хлопцы, хлопцы! Сеять бы вам жито, ухаживать за скотиной, жен и детву кохать, а вы полезли в банду, грабили, убивали, баб чужих сильничали. А через вас и нам руки марать приходится. — Он помолчал немного. — Может, курить кто хочет? Кури, табачок пайковый, бесплатный. — Из кармана шинели он достал пригоршню махорки.
— Спасибо, комиссар, по дороге в рай курева не потребуется, — проговорил Тихоненко, голос его сорвался. — Кажется, копал бы эту проклятую яму день и ночь, день и ночь… до самой воды…
Человеческая речь пробудила Федорца, убаюканного думами о прошлом. Говорят о смерти. Значит, всему конец. Не красоваться ему больше в кожаном, рипливом седле, не смущать девчат бархатными своими бровями, не купаться на зорьке в быстрых водах Днепра, не ставить под рождество вишневые ветки в бутылках с водой, не расстреливать коммунистов и незаможников. Как говорил батько Махно: осталось помереть — и только.
— Ну, становись ребята, будем кончать обедню, — сказал командир и отошел в сторону.
— Больно мелка ваша могила. Я привык для себя все делать всерьез. Еще надо копать, хотя бы с аршин.
— Перед смертью все равно не надышишься. Становись!
Осужденные покорно выстроились над краем могилы. Красноармейцы стояли в семи шагах от них. По команде они подняли винтовки.
Федорец с ненавистью посмотрел на них, сказал со злостью:
— Эх, был бы у меня сейчас наган, перестрелял бы я вас, как щенят. Один десятерых…
— Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас! — затянул Тихоненко.
Напевные эти слова вызвали у Федорца новые воспоминания. Церковь, жарко нагретая огнем свеч. Вербное воскресенье. Ивовые пруты в руках мальчишек, и он бежит от них, чтобы они не стегали его по икрам. Да, да, бежать! Как убежал Иванов! Вот сейчас рвануться, прыгнуть в яр и уйти. Бежать! И потом без жалости и пощады убивать всех этих комиссаров, придумывать для них адские муки. Вот этот усатый командир, отобравший у его отца землю, — попадись он в его руки, не так бы легко простился с жизнью. Уж он, Федорец, нашел бы для него мучительную, медленную смерть. Федорец рванулся, прыгнул вперед, навстречу ударившей в него молнии.