Календаристы
Шрифт:
Сколько стоит мое избавление от февраля? Разве на волю можно повесить ценник, чтобы он болтался, как висельник? На что я буду жить, когда вернусь? Вопросы, вопросы, вопросы роились в моей голове, жалили мозг. «Да что я мелочусь!» – напускался я сам на себя и находил ответы:
• избавление стоит любых денег,
• история знает случаи, когда свобода покупалась, и, может статься, это тот самый случай,
• если я вернусь свободным человеком, то смогу отказаться от трех обогревателей и весной и летом экономить на электричестве, а половину зимнего гардероба продам. Скорее всего за бесценок, потому что в делах экономических я слишком плох, но ведь какие-то деньги получу!
Ответы были, признаю, натянутые, легкомысленные, недоказанные опытным путем, но им хотелось верить. Человек более въедливый заметил бы, что ответы – и не ответы вовсе, а обходные пути вокруг вопросов, не до конца проложенная по минному полю тропинка. Тогда бы я предложил пожить этому неудавшемуся саперу (а все же это лучше, чем сапер-неудачник) на моем месте с месяц, из вредности не уточняя, что месяц будет бесконечным. И если бы такой трюк удался, то стал бы моим
66-е февраля
Прогноз погоды вызвал во мне злой смех. На экране была красивая деловая женщина. Обычно у нее на лице нарисована улыбка. Мастера телевизионного грима могут заставить улыбаться даже покойника, а женщина была вполне – да? – живая. Сегодня ее глаза, губы, нос и подбородок все по отдельности, каждый в меру способностей гримера сообщал зрителю тревогу. Женщина обещала рекордную с какого-то года жару. Предупреждала: будьте осторожны, не выходите на улицу без острой надобности, детей вообще лучше держать на привязи и не пускать ни в школу, ни в сад. Если они, конечно, вам еще не надоели. Но это уже мысль от меня, а не от по-матерински обеспокоенной ведущей прогноза погоды. Я посмотрел в окно. На улице и правда все плавилось, как будто на пейзаж кто-то набросил целлофановый пакет, слабо трепещущий на ветру.
67-е февраля
Иногда дни становятся немного теплее. Или, лучше сказать, не такими холодными. В такие дни я испытываю униженную радость, как бедняк, которому впервые за несколько дней бросили мелкую монетку или которого проходящий мимо доброхот одарил едва теплой булкой, вытащенной из дорогой итальянской сумки. Конечно, такой день лучше обычного, но как же он незначителен и несчастен по сравнению даже с серостью самого непримечательного дня обычного человека. Но как бедняк в брошенную ему булку, я вгрызаюсь в такой день, и мне не хватает терпения прожить его медленнее, насладиться часами и минутами, из которых он состоит. Я пожираю такой день так быстро, что потом у меня горит голова. Именно в такие дни я становлюсь незнакомо, будто и не я это вовсе, смел и выхожу из дома. Снаружи все еще холоднее, чем у меня в квартире (даже если стоит жара и люди идут по теневой стороне рассеченных солнцем улиц), но уже терпимее. Именно в такие дни я стараюсь выполнять дела, которые хоть как-то соединяют меня с миром, – например, хожу в магазин, чтобы запастись едой. Но тут есть своя сложность. С одной стороны, я не знаю, когда еще настанет такой день, и поэтому должен запастись побольше. С другой стороны, учитывая мое стесненное финансовое положение (не самая доходная работа, счета за электричество), я не могу себе позволить купить слишком много или купить продукты, которые быстро портятся. Поэтому основу моего каждодневного меню составляет еда весьма дешевая, неприхотливая в хранении и, как следствие этого, довольно однообразная и, что печалит меня больше всего (но я – длинный вздох – уже привык), небогатая вкусом.
69-е февраля
Мне нужно решить, как добираться до рая. Самолетом быстро (ох, как мне хочется скорее уже оторваться от февраля, оторвать его от себя), но дорого; потребуется невероятная удача, чтобы обогреватели не ломались и я мог сэкономить, не меняя их. Поездом, конечно, дешевле, но в поезде больше людей и мой внешний вид может вызвать множество вопросов у одуревающих от скуки трехдневного путешествия покорителей юга, не отличающихся сложным устройством нравов. Отвечать на них, чувствовать себя предметом незамысловатого интереса железнодорожной публики было бы для меня труднейшим испытанием, за возможность избежать которое я заплатил бы любые деньги, но, увы, сумма, которой я располагаю, вполне определенная и не позволяет всерьез рассчитывать на все нафантазированные удобства. Я, конечно, считал и так и эдак, усекая свои потребности, уплотняя бюджет, но я отдаю себе отчет в том, что, после того как все суммы подсчитаны, нужно накинуть сверху еще процентов двадцать-тридцать – на непредвиденные, так сказать, обстоятельства. В общем, я упражнялся в цифрах, приукрашивая свои знания математики целеустремленностью, понимая, что решение задачи одно, и оно было мне известно еще до первого уравнения. Ехать надо поездом. От этой мысли ощущения у меня как в детстве, когда, бывало, учительница опаздывала на урок, на котором должна была давать контрольную работу. Вот прошла минута после звонка, вот две: она точно не придет, надежда уже нервно покалывает за ушами, но на третью минуту учительница все же приходит. Контрольной быть, ехать надо поездом. Я так, я так не люблю поезда, их тесное, грязноватое и грубоватое общежитное устройство; я побаиваюсь вокзалов, люди на них опрощаются и легче становятся их стандарты жизни, на вокзалах – опять школьная аллюзия! – я чувствую себя затравленным новичком, перешедшим в другой класс; и я так, я так люблю аэропортовые холодность (нет, речь не о температуре – о чувстве) и безликий комфорт, даже в покое – ощущение предстоящего движения. Но ехать придется поездом. На довольно неудачном месте. Пряча глаза и ни с кем не разговаривая до самого места назначения. Ничего, потерплю. В конце концов, побег – дело сложное, особенно когда нет решеток, а от тюремщика не видно даже тени.
70-е февраля
Я выхожу из дома. Мой дневник со мной. Я буду делать пометки в нем прямо на ходу: на скамейке, в вагоне, на пляже, чтобы не забыть, чтобы зафиксировать свое превращение в свободного человека. Пока все нормально. На улице, по всем прикидкам, осень, тихая, солнечная. Раннее утро, и свет еще стеклянный. Деревья еще не лысые, даже не рыжие, почти летние; сквозь листья дробится вездесущее солнце. Это красиво, я думаю о том, что в кино я такое видел часто, а в жизни редко, жалею о том, что редко выхожу из дома, все упускаю, упускаю, упускаю жизнь. Нет, не так. Упускать можно, пытаясь ухватить, в борьбе. А я безропотно даю пройти жизни мимо. Но я надеюсь на новое начало, надеюсь, что, как
Вот было: подростками мы ехали с другом с соседний небольшой город на свидание. Было лето, было жарко. Мы надеялись, что девушки придут одетыми по погоде – в короткие юбки. Мы сели в автобус, пошел дождь. Когда доехали до места, дождь все еще шел, но девушки встретили нас на станции, промокшие и в джинсах. Мы расстроились, но дождь перестал, вышло солнце. И мы гуляли по улицам, и девушки от хорошего настроения раскидывали свежие яркие лужи своими ботиночками, и мы вместе с ними. Было весело. Вечером мы вернулись на станцию, надо было возвращаться домой. На прощание девушки поцеловали нас: моего друга его девушка поцеловала робко, быстро, а моя целовала меня крепко. Забавно получилось: снова пошел дождь, похолодало, от перепада температуры и воды меня стало трясти прямо во время поцелуя, а она думала, что это я от волнения. Может, и от волнения, не помню или не могу признаться даже сейчас. Но ей даже понравилось. Мы потом виделись с этими девушками еще пару раз, но ощущений того припадочного дня так и не повторилось. Но если быть беспристрастным, то на каждый случай, когда дождь был к удаче, память подбрасывает контраргумент.
Вот было: я шел по делам, чувствовал себя блистательным молодым человеком. Была пьяная, притворяющаяся летом осень. Солнце было уже медное, но все еще жаркое. Мне улыбались девушки, я улыбался девушкам. К сердцу моему словно приделали крылья. Дела, по которым я шел, меня не заботили: я знал, что решу их легко, талантливо, без усилий. Пошел дождь, обычный слепой дождик, который существует минут пять и только для того, чтобы разбросать тут и там радуги. Мне позвонил отец, говорил сухо, непохожим голосом: дядя попал в аварию, врачи спасают, но не обещают ничего. Мимо проходила девушка, улыбнулась мне, я не улыбнулся ей в ответ, и она посмотрела на меня с осуждением. Мы с отцом попрощались, а дождь все шел. Через дорогу от меня был фонтан, в нем плескалась радуга. Я ненавидел ее за нелепость. Мне хотелось скомкать ее, как плакат, утопить, как предателя. Солнечный день превратился в насмешку. Улыбки стали реже, их я тоже ненавидел, но тише. Почему вы улыбаетесь мне, зачем? Неужели вы не замечаете, что я не могу ответить вам? Вы сочувствуете мне? Но что вы знаете о моем горе? Дела я уладил в итоге без блеска, с комком в горле, запнувшись пару раз в необязательных местах, но уладил. Вечером дядя впал в кому, через пару дней врачи дали первый осторожный прогноз, очень-очень осторожный, со множеством сложных условий и невнятных, сразу же вылетающих из головы слов, а через неделю дядя умер.
Пока я вспоминаю, пишу, выкапываю из памяти каждый чем-то примечательный дождливый день, пытаясь доказать верность приметы или разнести ее в пух и прах, ничего вокруг не меняется. Мир словно застыл. Я смотрю на часы – нет, все же какое-то время прошло, а автобуса все нет. Наверное, придется брать такси. Я подхожу к дороге и вытягиваю руку, так и не определившись, дождь – это примета или пустяк; на небе ни тучки.
Я сажусь в такси, и первое, что я понимаю: впервые за долгое время я нахожусь наедине с человеком в замкнутом пространстве. Водитель поздоровался и замолчал, и мне от этого сразу стало легче; если бы попался разговорчивый, я бы растерялся. Я всегда боялся пустых разговоров в такси, в лифте, в очереди, в парикмахерской (там они самые пустые и чаще всего самые длинные), я не большой мастер болтовни. Раньше еще, может быть, я мог бы поддержать разговор минут пять, ну пусть десять, но сейчас? О чем я буду говорить сейчас, когда моя жизнь пуста и невыразительна? Рассказывать о вялотекущем однообразии моих дней, как ничего одного дня перетекает в пустяки другого? Как ночью мне видятся полусны-полувоспоминания, от которых наутро болит голова, как после похмелья? Нет уж, я всегда любил помолчать, а сейчас уж тем более: я уверен, что из города я должен смыться как можно тише, не привлекая никакого внимания. Я, конечно, никому не интересен, но февраль, уверен, все еще следит за мной, хотя и надеюсь, что моя дерзость – побег! побег! стража! стража! – и собьет его с толку.
Таксист смотрит на меня в зеркало над приборной доской, рот его подергивается, наверное, он хочет заговорить со мной. Только не это! Я отворачиваюсь к окну – резко и сосредоточенно. Город за окном стремительно меняет одежды: из моего тихого, пьяного района мы приближаемся к центру. Я прощаюсь с городом с чувством злорадства. Я давно уже назначил его виновником всех моих бед. Февраль – мой мучитель, но мою жизнь он заморозил не сам по себе, а по приказу этого большого вечного города. Прощай, прощай, не знаю, чем я тебя обидел, есть ведь люди и много хуже меня. Я прощаюсь с его старыми домами и новыми домами, с новыми домами, изображающими старые дома на месте старых домов, с широченными улицами, нигде нет таких улиц, с бумажными людьми, которые ходят по ним, у некоторых на груди нарисовано, очень по-детски, красное сердце, у некоторых даже не до конца закрашено, у кого-то нет рисунка сердца, но есть тучки над головой, серые, серые, черные, серые, я прощаюсь с непотухшими фонарями, уже полдень, а они все горят, сливаясь с солнцем, растрачивают себя зазря, когда мы проезжаем под ними, мне кажется, что фонари превращаются в фотоаппараты и фотографируют меня, с каждым снимком от меня отделяется тонкий слой и остается в городе. Интересно, доедет ли до вокзала вместо меня, сидя на моем месте, человек-невидимка. Я прощаюсь с городскими заводами, они всегда мне виделись благородными непонятыми рыцарями, революционерами, сражающимися с небом, всегда терпящими поражение, никем не любимые. Прощайте! Я прощаюсь и с небом, оно сегодня по-особенному целое, без обойных стыков, ровное, приятно посмотреть, так приятно, что я даже начинаю думать о том, чтобы повернуть назад, к квартирке.