Календаристы
Шрифт:
В следующем вагоне я нашел русского поэта. Он лежал в гробу, где до этого был насыпан до краев сахар. Он лежал там, мертвый, к сожалению, и совсем не загоревший. У него было лицо человека несчастного, но смирившегося со своим несчастьем. Такое сложное, даже немного гордое выражение. Признаться, я думал, что в смерти он вдруг станет значительнее, не оцененный при жизни талант вдруг вспухнет в нем, проявится в тонких чертах лица, в изящных руках, в трагичном, немного заносчивом носе. Но нос стал плоский, как будто из него вынули хрящ, руки были спрятаны под сдвинутой крышкой, а лицо было как плохая восковая копия. Только волосы, от которых я ничего не ожидал, потому что они и при жизни портили поэта, после смерти остались такие же – полянка наполовину облетевших одуванчиков. В вагоне, кроме меня и мертвого поэта в гробу, больше никого не было, никто не видел, как я подошел к нему и погладил его волосы в благодарность за верность
В следующем вагоне был праздник, особенно неприятный, шумный и буйно живой после свидания с мертвым поэтом. В центре торжества был еще один гроб, который играл в карты с французами и все время их обыгрывал, потому что прятал козыри под крышкой. Слоны избавились от своих зонтиков, нашли где-то записную книжечку поэта и трубили теперь из нее стихи, старательно, но выходило все время как-то одинаково: протяжно, морщинисто, о смерти. В исполнении слонов любовь как-то затерялась.
Еще был вагон. В нем бойко шла торговля. Люди, которые стояли в очереди за кукушкиными пророчествами, теперь покупали свечи у людей с квадратными жабьими лицами, которые то ли сторожили гроб, когда в нем лежал сахар, то ли оплакивали сам сахар. Теперь плакальщики (сторожа?) переиначились в торговцев, и дело у них ладилось, но лица были все те же, безрадостные, но и не печальные. Просто никакие лица. Лица и лица. Немного жабьи, а в остальном никакие. А вот те кукушатники, которые хотели меня убить, теперь не обращали на меня никакого внимания. Они жгли свечи и пытались по ним выяснить, сколько им самим осталось жить. Все время они были недовольны: то поезд качнуло, то подуло откуда-то, то свеча попалась не та, то фитиль слишком тонкий. Все время они искали подходящую, самую точную, самую верную свечку, и покупали их одну за одной у бывших сторожей (плакальщиков?). А тем вроде было все равно. Но вот где они запасли столько свечей?
Я вернулся в свой вагон все так же, по кругу. Пока я ходил, попутчиков не прибавилось, все двери были закрыты. Я подвел итоги своего путешествия. На одного поэта меньше, на один гроб больше. А в остальном ничего не изменилось, февраль по-прежнему со мной.
Снова мой февраль
Я вернулся домой, а он был все таким же: со скрипучими дверями и холодным полом. Я уезжал осенью, а вернулся летом, будто поезд отбросил меня во времени. В дороге я представлял, что хотя бы осень совсем наступила, пока меня не было, подмяла под себя город; солнце редко показывалось из трубы в доме напротив, а когда вылезало, то вылезало украдкой, с простуженным (а мне хотелось бы, чтобы с пристыженным) видом и держалось на небе неуверенно. Тогда я мог бы хоть немного утешаться злорадством, но февраль был все тут. В каждой чашке, в каждой складке одеяла, в каждом запылившемся углу, между кнопками от телепульта, за полотенцем в ванной, в кипящей в чайнике воде, в шорохе машин по асфальту, даже в осеннем дожде, даже на потолке и между стен, в часах, под ковром, в прогнозе погоды по телевизору, несмотря на осенние лица ведущих и летние картинки за их красиво оформленными лицами, тоже был февраль.
Снова 69-е февраля
Моя жизнь стала прежней, как до поездки, хотя, если собраться с духом (аж коленки трясутся от немыслимости такого поступка) и признаться себе, то и в поездке в ней было мало нового. Всего лишь смена декораций, только поначалу увлекательная. Но – было, осталось, есть ожидание чуда! Я не говорю: надежда. Потому что надежда есть азартное предвидение того, что из десятков вероятных сочетаний события произойдут наиболее желанным, но самым редким способом. Надежда – что-то вроде погрешности, случайности, вещь немного из области математики жизни. А чудо – это то, что не объяснить цифрами и, следовательно, не просчитать. Или случится, или нет. Я все ждал (но – не надеялся, это важно!), что чудо случится. Основываясь на простом убеждении в том, что ничто не может длиться вечно, и февраль, значит, не вечен.
Жду я преимущественно дома. Неудачное бегство в мир показало мне, что от февраля просто так не сбежать. Несмотря на невероятную скуку, я отказываюсь выходить без лишней надобности даже в магазин. Пример моей невероятной воли: я растягиваю продукты, которые должны были закончиться еще три дня назад, только бы ни ногой за порог! Три дня я почти не ем, надеюсь протянуть еще один день, полтора, если повезет, только бы не выходить. Чтобы экономить силы, я в основном лежу, иногда заставляю себя спать. Такой вымученный, полуголодный сон получается неглубоким, с частыми, плохо откладывающимися, но неприятными сновидениями. В этих недокошмарах я вижу… я вижу разное и надеюсь, что меня тоже видит хоть кто-то.
Я постоянно пробую спать по-другому, меняю
Сегодня сломался обогреватель. Нужно выйти, чтобы купить новый. Чтобы не замерзнуть. Заодно зайду в магазин, прерву голодовку. Сдамся.
В магазин я так и не пошел, прикинул, что сил мне хватит только дойти туда, но не вернуться назад. Даже если бы взял такси в оба конца, то не донес бы обогреватель от подъезда до квартиры. Мой вечно улыбчивый, навечно глупый сосед наверняка помог бы, но я не хотел показываться ему на глаза, не хотел его сочувствия. В темном, размытом сне я видел, как несу домой с обогревателем лето. Я прижимаю коробку к груди, и сердце начинает биться ровнее, румянее. Я чувствую себя деревом, впитывающим весну. Но когда я приношу обогреватель домой, достаю его из коробки и включаю, из него начинает валить февраль, грязными, белыми, грязно-белыми, белыми, грязными, бело-грязными комками. Они похожи на снег, но это не снег. Они заполняют квартирку. Я беру их голыми руками и бросаю в окно, но на самом деле я ничего не могу поделать. Мои руки исчезают, мое сердце останавливается.
Сегодняшний день был похож на вчерашний, а вчера было как завтра. Для меня это привычно: почти всегда вчера неотличимо от завтра – четыре угла, холодно, тишина. Иногда я тренирую причудливую фантазию, будто бы нет вчера и не будет завтра. Есть только сегодня, очень длинное сегодня, мнимо разбитое на дни эффектом дежавю. Любой фантазии, чтобы стать реальностью, нужно доказательство, и оно у меня есть, очень простое. Я вижу одно и то же, чувствую одно и то же, думаю одно и то же каждый день – значит, и день один. Чтобы это доказательство работало, нужна железная дисциплина. Я не должен соприкасаться ни с чем, что как-то связано с переменой дней. Не должен читать газет, выходить в интернет, смотреть телевизор. Даже выглядывать в окно я не могу, потому что могу увидеть там соседей. По будням они увозят детей в школу в половине восьмого, а по выходным не выходят из дома раньше десяти. С понедельника по пятницу дети (смирный и постоянно растрепанный мальчик и девочка-сорванец с очень прямой спиной) одеты в школьную форму, хотя сейчас лето. Странно, но ее серый цвет равно подчеркивает и кротость мальчика, и задиристость девчонки. А по выходным оба одеты во что-то яркое, на фоне которого кажутся невыразительными и уставшими. Соотнося их одежду с часами, я узнаю, что время не стоит на месте в мире обычных людей.
Я так замерз сегодня, что никуда не пошел. Проснулся с утра, и день был обычно-холодным. В такое утро не знаешь наверняка, будет холоднее обычного или хотя бы чуточку теплее. Я лежал свернувшись, обняв колени под двумя одеялами, и мечтал о том, что, когда обычно-холодный день развернется и достигнет середины, я скину верхнее одеяло (оно у меня тяжелое) и в груди перестанет быть тесно от давления и нехватки воздуха. Я лежал, и мечтал, и почти убедил себя, что будет не так холодно, как бывает обычно. Фантазия была наглая и крепла: я начинал думать, что будет даже теплее, чем всегда. Ногами, путаясь, я сдвинул часть верхнего одеяла, чтобы проверить обоснованность своих мечтаний. Ничего не понял, но посчитал это все же хорошим знаком, и моя фантазия совсем рассвирепела – я уже был почти уверен, что мне предстоит не номерной февральский день, а самый, самый-самый последний день зимы и цифра рядом с ним, какой бы великой она ни была, уже не будет иметь никакого значения. Я даже переключился на следующую фантазию: мне предстояло решить, что делать с одеялом. Сжечь, отнести, нарочито брезгливо держа на вытянутых руках, на помойку или простить и отправить в ссылку на антресоль в шкафу. Оно защищало меня от холода, но было при этом и одним из символов февраля. Хотелось поквитаться за страдания, причиненные холодом, но хотелось, конечно, и потешить свое незначительное благородство и простить все, пусть даже и бездушной вещи. Убедиться, что умение прощать я себе еще не отморозил. Я мечтал, почти не обращая внимания на ход времени. День меж тем добрался до середины, солнце и небо были почти белыми от жара, а теплее не становилось. Верхнее одеяло снова занимало свои позиции на мне. Я обманулся, обычно-холодный день превращался в день холоднее обычного, поэтому я никуда не пошел. Только вылез из постели, чтобы выкрутить обогреватели почти на максимум (я метался между ними с ловкостью и отточенностью движений циркового артиста), и снова залез под одеяла с головой. Увы, пока меня не было в моем укрытии (но ведь всего какие-то мгновения!), туда проник холод и теперь лез обниматься, как надоедливый приятель, которого никто не рад видеть.