Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы
Шрифт:
Министр насмешливо улыбался, слушая этот странный рассказ; он решил, что несчастная женщина от горя и лишений повредилась умом. В общем-то он хотел бы дать ей милостыню, но в этом ему мешали воспоминания и сквозившая во всем облике мадам ван Леберг гордость.
— Будьте спокойны, мадам, все, что от меня зависит… Вашего мужа никто не ценил так, как я… — мучительно запинаясь, говорил он. — Однако столь необычная просьба… Впрочем, все, что только возможно… — таков был его ответ.
Отчаявшаяся женщина почти слышала, как после ее ухода он дает указание, чтобы впредь ее к нему не пускали. Надежд больше не было; она чувствовала: из прежнего общества, в котором они вращались, никто не примет всерьез ее слов. И тогда ей изменила
Душевная нищета подобна электричеству: она заражает все вокруг дергающим, болезненным возбуждением, которое тут же возвращается к ней и усиливает ее, образуя порочный круг, множа боль на боль, смятение на смятение. В одну из унылых ячеек гигантского парижского улья ван Леберги внесли беспокойную мысль о неисчерпаемости человеческой жизни, и вот теперь эта мысль, превращаясь во враждебность и зависть, обжигала их в каждом лице, обращенном к ним, в каждом встреченном взгляде. У бедняков, которые здесь обитали, видя их каждый день, тоже были свои, дорогие им больные — или были причины всерьез тревожиться за свою жизнь. Скудная фантазия заставляла их с завистью смотреть на семью, владевшую, как говорили, тайной жизни. Что в этих слухах правда? Ван Леберг в самом деле ведь жил, несмотря на свою ужасную болезнь.
В убогих, едва тронутых светом знания душах поднимали голову древние суеверия, унаследованные предрассудками. Скоро мадам ван Леберг заметила, что, где бы она ни была, к ней обращаются полные зависти, жадные взгляды, в которых стоит немой вопрос, губы шевелятся, готовые произнести что-то. В доме, где они жили, лежала, прикованная болезнью к постели, прелестная юная девушка, единственная отрада родителей; мадам ван Леберг каждый день видела ее отчаявшегося отца — и, опустив голову, словно преступница, пробегала мимо него по лестнице. Ей казалось, ее вот-вот остановят и привлекут к ответу за жизнь своих близких. Ее преследовало навязчивое ощущение, что люди перешептываются у нее за спиной, показывают на нее пальцами; ей хотелось встать перед всеми и за что-то оправдываться.
— Но я же не знаю, я и сама не знаю! — хотелось ей закричать. — Мне самой страшно: сколько я еще выдержу, сколько?
— Я страдаю, страдаю сильнее, чем все вы! — хотелось ей крикнуть в недоверчивые, угрюмые лица; она начинала теперь понимать, почему князь Ниведита хотел, чтобы она хранила их разговор в тайне. Что будет, если они все, и больные, и близкие их, сразу со всех сторон протянут к нему изможденные руки и потребуют жизнь, потребуют грустный секрет жизни? Что будет с богатством и бедностью, если и те, и другие, и бедные, и богатые захотят жить без конца, не обращая внимания на то, что секрет жизни — деньги? Когда она начинала думать об этом, ею овладевала паника; так человек, беспечно бросивший в солому горящую спичку, вдруг бледнеет от страха: а что, если вспыхнет пожар?
Нет, нет, она должна быть непоколебимой в своем эгоизме, должна спрятаться в тесном укрытии своей личной, маленькой жертвы, закрыть глаза на чужие жалобы, жить только ради больного мужа, — рассуждала она про себя. А после, сидя возле его постели, выслушивая однообразные его угрозы и подозрения, наблюдая его действительно эгоистическую тревогу (страх придавал ему проницательность, и он, точно угадав, на что
Жалобный стон, этот диссонансный звук реального горя, возвращал ее к действительности. О, вот лежит ее муж, ван Леберг, знаменитый писатель; он умрет, но умрет после того, как приведет к краю пропасти всю семью; он канет в небытие, словно капля воды в самом центре воронки, которая срывается вниз последней, когда вся остальная вода уже вытекла. В чем же предназначение этой вот «остальной» воды? Вытечь, кануть в небытие — ради этой последней капли… Мадам ван Леберг плакала и сама не знала, мужа она оплакивает — или себя и своих детей.
Роковой день приближался; мадам ван Леберг жила словно в каком-то странном беспамятстве, как человек, накрепко привязанный к тонущему кораблю.
Ночами ее терзали ужасные сны. Ей снилось, будто они с мужем едут на поезде, поезд мчится на всех парах, они стоят в вагоне перед открытой дверью. Небольшой толчок — и муж ее летит, кувыркаясь, вниз, падает, окровавленный, на откос, она же чувствует огромное, несказанное облегчение — о, какое ужасное, преступное облегчение! — и во сне ей предельно ясно, что она только перед людьми, только ради людского суда боролась до сих пор за жизнь мужа, а люди, прежнее ее общество будто бы все это знали… Что бы они, интересно, сказали, если б она дала мужу умереть?..
В другом сне к ней в комнату врывалась толпа, вносили больных на носилках, как в Лурд, требуя, чтоб она отдала им тайное снадобье. Была революция, в воздухе мелькали кирки, из могил поднимались желтые покойники и требовали возмездия за свои напрасно загубленные жизни…
В ужасе от самой себя и от жизни, пробуждалась мадам ван Леберг от этих кошмарных снов. Но сны ее продолжались в реальности; вся жизнь превратилась в кошмарный сон, аккомпанементом к которому служили стоны и проклятия больного.
Несчастная женщина впала в апатию; она больше не пыталась раздобыть денег, лишь сидела не двигаясь целыми днями, изредка устало упрекая себя за бездействие, и слушала бессильные жалобы и яростные выкрики, доносящиеся из соседней комнаты; пойти к мужу она не решалась, но не смела и уйти из квартиры, боясь видеть человеческие лица.
Ван Леберга растущая слабость совсем приковала к постели. В тени близкой смерти он жил, казалось, лишь для того, чтобы дрожать от страха и проклинать всех на свете; семья боялась его, он боялся семьи. Возле себя он терпел только младшую дочь, Марселину, только ей доверял, только ее руками и на ее глазах приготовленную пищу соглашался есть. Марселина, словно милосердная Корделия, бесконечно жалела отца; но тем меньше щадил ее отец: бедная девушка каждый раз выходила из его комнаты с красными от слез глазами и с пульсирующей в висках головной болью.
Страшно было смотреть, как ван Леберг, на глазах превращающийся в развалину, из последних сил цепляется за остатки жизни, угрожает, просит, плачет, унижается, надеясь каким-то чудом добиться милости и спасения от Мамоны.
— Убей меня!.. Видишь же, все этого хотят! Убей меня! — стонал он, изнемогая от боли, и патетически призывал смерть; а в следующий момент опять неистово и отчаянно молил о жизни.
— Марселина, ты добрая девушка, ты мне поможешь… Они хотят убить меня, хотят бросить на погибель, не допусти этого, спаси меня, сделай что-нибудь, я же отец твой, — причитал он, судорожно цепляясь за руку дочери. — Ты же видишь, какие муки терпит твой несчастный отец в преддверии Смерти.