Калигула
Шрифт:
Он страдал душою. Вставали перед глазами картины. Одна из них, совсем недавняя: похороны Тиберия. Погребальный костер; Калигула уж позаботился, чтоб он горел высоко, весело.
Да, Калигула похоронил Тиберия. Как полагается хоронить властителя Рима, со всеми почестями. Его, нового принцепса, многие увидели плачущим.
Кто-то посчитал его слезы оскорблением себе и Риму. «Убийцу матери и братьев оплакать, не значит ли признать убийство и оправдать его? Не будь убийцы, не было бы сегодняшнего триумфа. Вот и старается. Говорят, старик был к нему привязан. Кто знает, может, и он к старику?».
Кто-то посчитал его слезы притворством. Говорили об актерском мастерстве Гая. «Тиберия выбросить на Гемонии, наверно,
Даже тогда, в эти первые дни, нашлись осуждающие. «Не будь убийцы, не было бы сегодняшнего триумфа». Эта мысль волновала многих. Ни один из осудивших Калигулу не был не прав. Любое объяснение поведения императора имело право на существование. И доля истины была в каждом.
Но было и еще одно объяснение. Его принцепс припас для Друзиллы. Девушка недоумевала, как и другие. И не преминула задать вопрос: «почему?»
— Бабушка Антония не дала поступить иначе, — ответствовал император. — Разрешить надругаться над стариком, когда он уже умер, плохо само по себе. И, потом, это дурной пример, Друзилла. Опасный для нас, для нашего будущего.
— Но я не о том, Гай. Я не могла бы плакать над ним. Никогда! Гай, он умер, но я по-прежнему его ненавижу…
— Я тоже.
Калигула прикрыл лицо руками. Слезы, за которые осудили его люди, вновь просились на глаза. Он стыдился их, опасался новых упреков со стороны сестры.
— Я думал о маме. О том, как страшно умерли братья. О смерти отца, не нашедшей себе объяснения. Я думал: вот, он ушел, проклятый старик, убийца. А я победил! Это главное, что я победил! Я думал, найду покой в этом. Оказалось, не так, Друзилла. Оказалось, ничего нельзя исправить смертью врага. Ничего нельзя исправить и собственной победой. Не вернуть никого! Я от того и плакал. От ненависти и жалости.
И вот, на пентере своей, утром, когда подошли они к Понце, он стоял, глядя на проклятые скалы, что были любезны сердцу Тиберия, на синюю гладь моря, на прекрасные в своем стремлении к небу стройные сосны. И терзался вновь и вновь. Бесполезностью всего, что он обрел. Он мог, кажется, все своею властью. Но мгновения рядом с живой матерью недоставало! И у него, полубога, не было никакой возможности ни купить, ни завоевать, ни выпросить себе его…
Он сошел на берег вместе со своим дурачком. Оставив сенаторов на пентере.
— Проводи меня, глупый, — сказал принцепс Порциусу. — С тобой, дураком, всякая беда вроде как половина, не вся беда…
Порциус проводил. Правда, предварительно подхватил и прижал к груди свою чашу с полбой. Так и шел, обнимаясь с нею, косясь на императора, опасаясь. Дурак!
В покое брата, в башне на берегу, Калигуле показалось проще, легче, чем у матери. Он соперничал с братом. Чем меньше любви, тем легче потеря. Если нет любви, терять совсем нечего.
У высокого окна, с тем же мутным слюдяным просветом, нашел он свиток. Любимое чтение брата. То были цицероновские «Филиппики против Марка Антония» [232] . Наверно, брат сочинял собственные филиппики. Против Тиберия, по примеру Цицерона. Только что же брал за основу Цицерона? Тот осуждал и Юлия Цезаря, и Антония, будучи республиканцем. Правда, Цезарю отдавал дань уважения, как человеку, к Антонию же ничего подобного не испытывал. Есть недостойные враги, Антоний был таким. Голова и руки Цицерона [233] , привезенные Антонию и выставленные им на всеобщее обозрение, сказали народу римскому о душе Антония куда больше, нежели о смерти Цицерона. Смерть Нерона Цезаря, как и Агриппины, сказала о Тиберии больше, чем о Нероне…
232
Филиппика (др. —
233
Марк Туллий Цицерон (лат. Marcus Tullius Cicero; 3 января 106, Арпинум — 7 декабря 43 гг. до н. э., Формия) — древнеримский политик и философ, блестящий оратор.
Но что толку? Они умерли, а Тиберий все еще был жив и властвовал. Они умерли, они умирали страшно, а старик ласкал мальчиков в лазурной воде нимфея на Капри. Они умерли, а он ел, пил, наслаждался. Он жил еще долго. И умер легко, немного же и понадобилось Макрону… Проклятый старик, убийца, вор, растлитель, он и Нерона Цезаря оболгал, как Агриппину. Он обвинил его в разврате. Как же так получается, как, почему? Где справедливость богов и судьбы? И что противопоставить страху, что поселился в сердце? Ожиданию неминуемой беды, пришедшему именно сейчас, когда Калигула на волне успеха. Он был правнуком, внуком, сыном, братом людей, чьи жизни не складывались. Или нет, пожалуй, неверно определил. Чьи жизни обрывались страшно. Тех, кто умирал не в собственной постели, не собственной тихой смертью. Что он мог противопоставить этому?
То, что сказал отец когда-то, запало в сердце. Когда страшно, когда больно, когда зыбко, он повторяет себе: «Я римлянин. Я в Риме и Рим во мне». Это не спасает, кому знать, как не ему, Калигуле. Но это дает осознание причастности к чему-то великому. Это придает смысл тому бессмысленному, что случилось с отцом, матерью и братьями. Остановимся на этом, не будем искать дальше. Быть может, чтобы быть счастливчиком, как Поликрат, надо им быть. Собирать рукописи. Возводить роскошные постройки. Новые храмы. Водопровод. Вот, в Гаэте гавань расширить. Чтоб волны в открытом море оставались, а гавань стала тихою пристанью. Город растет, и летом сюда приезжают развеяться, подышать морем. Гавань, к Риму близкая, это хорошо. Что еще? Спросить дядю, он знает. Наверно, так: сделать Рим истинным пупом обитаемой земли. Собрать все умы. Все статуи, все искусство. Вернуть тех, кого выслали за мысль, за живое слово, если не самих, так рукописи. Ах да, Поликрат чеканил свои монеты. И это тоже, много всего, много. Много у него дел.
А когда принцепс, погруженный в деятельные мысли, выходил из того, что лишь с большим приближением можно было назвать атрием Нерона Цезаря, взгляд его упал на скромный оловянный кубок. Тот стоял прямо на каменном полу у постели брата. Вот и настигла боль, настигла все же! Ущемила, взяла в тиски сердце!
Как, какими судьбами попала эта вещица сюда? Из их общего прошлого вещица?
И вспомнилось принцепсу давнее, давнее уже. Как отделали они с братьями Луция Домиция Агенобарба. Яйцами, тухлыми яйцами!
Так получилось, что впервые нашел он общий язык со старшими Цезарями тогда. На удивление быстро. Стоило только прийти и сказать:
— А вам этот рыжий нравится? По-моему, он вонючка. Старый, сухой, с серой кожей. Зубы гнилые. Тухлятиной изо рта несет. А ему — Агриппину! Может, покажем старому… — и он употребил словцо, которое не одобрила бы никогда мать. Которое вынес из своих блужданий по Риму. В самом его сердце подобрал: на стыке Аргилета и Субуры. И выстроил еще целую фразу из подобных слов, для братьев, конечно, и ощутил при этом себя значимым, сильным, взрослым!