Калигула
Шрифт:
Устранение же Макрона никого не огорчило. Претензии префекта на особое положение неизбежно заставляли не только императора, но очень многих людей полагать, что он и впрямь желает править, отодвинув Гая на второе место {275}. Силан мог быть заподозрен в нелояльности. Расправа над царственным Птолемеем, по крайней мере, объяснима необходимостью пополнить истощившуюся по причине многомесячных празднеств казну…
Но вскоре римляне, к ужасу своему, убедились, что их молодой владыка решительно переменился к худшему и казнь людей независимо от их действительной вины доставляет ему удовольствие. Не политическая необходимость подвигает его на жестокие деяния, как Августа, не старческая мнительность и неприятие вольнодумства, как Тиберия, но в первую очередь упоение собственной жестокостью, наслаждение видом мучений несчастных жертв. Исчерпывающую картину изуверств Калигулы, утратившего свой прежний, столь приятный римлянам облик, дал Гай Светоний Транквилл:
«Свирепость
…Сенатор преторианского звания, уехавший лечиться в Антикиру, несколько раз просил отсрочить ему возвращение; Гай приказал его убить, заявив, что если не помогает чемерица, то необходимо кровопускание. Каждый десятый день, подписывая перечень заключенных, посылаемых на казнь, он говорил, что сводит свои счеты. Казнив одновременно нескольких галлов и греков, он хвастался, что покорил Галлогрецию. Казнить человека он всегда требовал мелкими частыми ударами, повторяя свой знаменитый приказ: «Бей, чтобы он почувствовал, что умирает!» Когда по ошибке был казнен вместо нужного человека другой с тем же именем, он воскликнул: «И этот того стоил!» Он постоянно повторял известные слова трагедии: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!»» {276}
В чем причина такой ужасающей перемены? Только ли в неизвестной болезни, помутившей разум Калигулы? Наверное, она тоже сыграла свою роль, но главным представляется то, как Гай прожил последние семь лет правления Тиберия и первые семь месяцев правления собственного. Известно, что лучшей чертой своего характера Гай почитал невозмутимость. Качество это он выработал в себе в годы пребывания при дворе Тиберия, где он, как мы помним, оказался сразу после того, как в немилость у владыки Рима угодили его мать и вслед за ней его старшие братья. В искренней любви Гая к ним усомниться невозможно, но он хотел выжить, избежать их участи. Та самая, поражавшая всех невозмутимость, которую он вынужден был сохранять, чтобы ничем не выдать чувств, охвативших его при известии о гибели самых дорогих ему людей, стала сильнейшим испытанием для психики молодого человека. Вне всякого сомнения, все эти годы он жил в чудовищном напряжении. Ведь угроза его благополучию и самой жизни присутствовала постоянно. Даже когда он вместе с Тиберием Гемеллом стал сонаследником старого принцепса, оснований успокоиться не было. Стоило Тиберию сделать решительный выбор в пользу родного внука, а подобные настроения у него были, все об этом знали, и в первую очередь сам Гай, и за жизнь последнего сына Германика никто не дал бы и медного асса. Преемник отстраненный, о чем убедительно свидетельствовал опыт римской политической жизни начала империи, неизбежно рано или поздно мог быть подвергнут и физическому устранению. Можно было стать и жертвой доноса. Соври Евтих, что Гай с восторгом встретил слова Агриппы с пожеланием скорейшей смерти Тиберию, и кто знает, какое решение принял бы жестокий принцепс… Гая очередной раз выручила мучительно приобретенная, выстраданная невозмутимость.
Первые месяцы правления, ставшие для римлян непрерывным празднеством, а для самого Гая временем воистину упоительным, не могли не стать очередным потрясением для измученной многолетним напряжением психики молодого человека. Такие резкие перепады
Общеизвестно, что власть, особенно власть неограниченная, способна легко испортить человека. Справедливо, впрочем, и обратное утверждение: люди сами портят власть. Нельзя не признать, что Тиберий сам испортил собственное, такое успешное вначале, правление. В случае же с Гаем очевидно убийственное воздействие на молодого правителя, лишенного всякого опыта государственного управления, необъятной власти и полной безнаказанности. И первый опыт политического убийства стал тем самым роковым глотком крови, который, по уже приводившемуся образному выражению Аврелия Виктора, превратил его в зверя {277}.
Безусловная убежденность в своем всемогуществе проявлялась, на словах пока, даже в первые счастливые для всех и для него самого месяцы правления. Бабушке своей Антонии Августе незадолго до ее смерти он жестко сказал в ответ на ее увещевания: «Не забывай, что я могу сделать что угодно и с кем угодно!» {278}В дальнейшем Калигула всегда старался напомнить окружающим о беспредельности своей власти и чем она для них в любой миг может обернуться по его капризу. Однажды «средь шумного пира он вдруг расхохотался; консулы, лежавшие рядом, льстиво стали спрашивать, чему он смеется, и он ответил: «Атому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!»»… «Целуя в шею жену или любовницу, он всякий раз говорил: «Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч!»»
Такими шутками Калигула забавлялся постоянно {279}. Но забавы эти возбуждали ненависть к нему, возможно, не меньше, чем сами жестокости. Римляне с подобным никогда не сталкивались. Проскрипции эпохи гражданских войн касались ограниченного круга лиц, внесенных в роковые списки и в той или иной мере в большинстве своем враждебных или неудобных для победителей. Тиберий превратил закон об оскорблении величия в закон об оскорблении величества, но и здесь было понятно, кого именно в первую очередь закон сей касается: будь осторожен, не давай повода для доноса, терпи гнусные причуды тирана, и гибельное обвинение тебя не коснется. При Калигуле же воцарилась полная непредсказуемость: кого хочу — того казню! Здесь и речи нет хотя бы о видимости вины перед императором. Если он заявляет о готовности забавы ради приказать перерезать глотки консулам, высшим должностным лицам державы, то никто вообще не вправе считать себя в безопасности. А то, что Цезарь не просто шутит, было для всех совершенно очевидно, поскольку расправ такого рода было предостаточно.
Первыми жертвами Калигулы стали люди знатнейшие, составлявшие его ближайшее окружение, и возможно было допустить, что они готовили какой-то заговор, были недостаточно верны… Но ведь в дальнейшем жертвами Гая становились люди вовсе не знатные, никаких заговоров составлять не могущие и ничем перед императором не провинившиеся. Они погибали только потому, что это доставляло удовольствие правителю, развлекало его, чего он, собственно, не только не скрывал, но чем откровеннейшим образом похвалялся. Кровавую забаву обезумевший принцепс был готов учинить в любое время, в любом месте, с любыми людьми и при любых обстоятельствах:
«В Путеолах при освящении моста он созвал к себе народ с берегов и неожиданно сбросил их в море, а тех, кто пытался схватиться за кормила судов, баграми и веслами отталкивал вглубь» {280}. Иногда шутки Калигулы были относительно безобидны, но чаще — бессмысленно жестоки; иной мог стать жертвой кровавой расправы просто за свою внешность: «Встречая людей красивых и кудрявых, он брил им затылок, чтобы их обезобразить. Был некий Эзий Прокул, сын старшего центуриона, за огромный рост и пригожий вид прозванный Колосс-Эротом; его он во время зрелищ вдруг приказал согнать с места, вывести на арену, стравить с гладиатором легко вооруженным, а когда тот оба раза вышел победителем, — связать, одеть в лохмотья, провести по улицам на потеху бабам и, наконец, прирезать. Поистине, не было человека такого безродного и такого убогого, которого он ни постарался бы обездолить» {281}.