Камень, или Terra Pacifica
Шрифт:
Что это было? Поистине перспектива? Или притяжение? А может быть, пространственное схлопывание до нуля? Поляризация? Фокус? Не угадать. Неведомый закон вместе с законом перспективы, о которых размышлял учёный, своими скрытыми линиями нарисовали неведомое доселе событие.
(А тем временем)
В тот же момент солнце поднялось на пологую вершину дуги, а в доме напротив что-то невидимо дрогнуло. Из открытого окна в его середине изошло никем не замеченное волнение, всюду простирая упругое качение. Сначала оно ткнулось о ближние к нам сферы, придав им лёгкую вибрацию, а затем устремилось в места весьма отдалённые, обнимая собой всю землю и восходя отдельными гребнями в небесные области.
– А ты говоришь, Пациевич! – воскликнул Иван, мгновенно
Остальные учёные оказались в полном оцепенении на длительное время, не слыша возгласов Ивана, пока не раздался чистый бессловесный взрыд Розы Давидовны. Она готова была расплакаться ещё тогда, в минуты речей Ивана о муках стяжания полномерного нашего пространства. Она была готова разреветься от боязни, одновременно и от красоты Ивановой мысли. Но теперь её прорвало из-за отчаянной жалости к Афанасию. Её гладкие щёки, мгновенно и равномерно покрывшиеся слёзной плёнкой, задрожали в мелкой судороге. Сразу после импульса рыдания она всплеснула пудовыми руками в сторону карты с белым географическим пятном, где Афанасий уже окончательно исчез, и, несвойственным ей в обычном состоянии слишком высоким голосом, с пронзительной болью выдавила из себя:
– Афонюшка-а-а! На кого же ты нас поки-и-ну-ул?!
Борис Всеволодович первым опомнился при визге «Раздавитовны», ещё выше поднял на лоб тёмные очки, с усилием сжимая и разжимая веки, но оставляя их зауженными. Он вынул из нагрудного кармана складную лупу, двинулся к тому месту, где только что стоял Грузь, приставил её там. Остальные люди, поочерёдно приходя в себя, кинулись разглядывать в стекло свежее белое пятно на карте Земли.
Меж ворсинок белой бумаги – Афанасия Грузя изобличить никому не удалось. Тёмные очки Принцева упали на его переносицу.
– Это какой масштаб? – догадался поинтересоваться Иван.
– Пятнадцатимиллионный, – с издевательской грустью пропела Леночка, – пятнадцатимиллионный.
– Ну, Принцев, ты и смекнул, в лупу захотел увидеть то, что в никакой-растакой микро-раз-микроскоп не удастся подглядеть, – Нестор Гераклович сдвинул вбок принцево двояковыпуклое стекло вместе с его рукой и сделал такими же двояковыпуклыми свои глаза. Ими он там-сям утыкался в теснящее взор упругое пространство.
(Вместе с тем)
На Невском ничего не изменилось. Та же постоянно обновляемая река автомобилей, те же неизменно подменяемые люди, – по-прежнему создавали поток, будто определённо знающий своё дело. Один из новеньких понурых пешеходов приостановился у перил Полицейского моста, ухватился за них. Вдоль Мойки, почти незанятой никакой начинкой из автомобилей и пешеходов, двигалось пыльное облако. Понурый пешеход внезапно отпрянул от перил, явно заторопился, обгоняя других, подобных ему, затем свернул с моста и скрылся в низке. В доме, что напротив, отомкнулось окно поближе к середине угловой части фасада. Но мы не успели разглядеть, само оно отворилось или чья-то рука тому посодействовала. А, впрочем, нам нет до того дела. Мы просто, без особого внимания отвели взор за рубежи оконного проёма. Нет, чья-то рука. Вот она же пытается задёрнуть занавеску. Но не получается. Наверное, заклинило. Облако пыли ушло в воду, а нового уже не заводилось. Ветер, по-видимому, стих. И примеченный нами пешеход спокойно так вернулся по мосту обратно, двинулся вдоль Мойки в сторону Невы. Более ничего примечательного не появлялось. Всё те же потоки автомобилей и пешеходов.
(Вскоре после того)
Наступила новая тишина, но её немедля нарушил нервный междугородный звонок телефона.
– Там Пациевич спрашивает Афанасия, – подняв трубку, сказала Роза окончательно сломанным на колоратуре голосом.
– Скажи ему, пусть он использует свою матрёшкину связь, – пробурчал Полителипаракоймоменакис.
Но «Лепесток» произнёс классическое:
– Он вышел.
***
После отставки Панчикова, телефон в его доме тоже умолк. Иногда, правда, звонила дочка, предупреждая, что недолго задержится на очередных её важных курсах. Пётр Васильевич быстро свыкся с такой сдержанностью со стороны средства заочной связи. Но сегодня аппарат будто расслабило. Он давал о себе знать каждую минуту. Панчиков, было, обрадовался, подумав, что вновь при деле. Но, оказывается, всё время кто-нибудь ошибался номером. Подустав от чужих огрехов и пригорюнившись, отставной чиновник уже постановил: до завтра более трубку не поднимать. Но телефон
– Ало, Панчиков.
– Папочка, ты чего разболтался, сил нет никаких до тебя дозвониться, всё время то занято, то никто не подходит; ну, ладно, я хотела тебя предупредить ещё раньше, но вот как-то всё… знаешь, я ночевать буду в другом месте, всё в порядке, и волноваться, наверное, не стоит. Ладно?
– Ты, значит, будешь ночевать не дома, а мне, значит, ну, нет никакого повода волноваться. Ты хоть малость соображаешь?
– Ну, папочка, это очень срочно, я потом тебе всё расскажу, а теперь через полчаса я улетаю.
– Ты что, намазалась чем, или так, по современной вашей методике перемещаешься? Да не первое мая нынче, чтоб на Лысую гору лететь, – попытался пошутить отец, памятуя о последних занятиях дочери на курсах некого новейшего духовного усовершенствования.
– Я по-современному, папа, на самолёте, не на Лысую, я тебе потом расскажу, ладно? Пока.
– Ну, только если пока…
И телефон снова надолго онемел.
Жена от Панчикова давно ушла. Однажды и навсегда. «И не вздумай меня искать». Настоящий приговор, не предполагающий обжалования. О причинах такого происшествия он даже думать не собирался. Всё равно ошибёшься. А собственные призывы к разборкам в недрах совести, разума, и прочие родственные действия, – попросту не доходили до его сознания. Смирился. А потом привык. Соломенное вдовство и сделало его заведующим отделом райисполкома. Однолюб по натуре, он не позволял себе увлечься другой женщиной, а тем более, снова жениться. Так пришлось ему погашать порой вспыхивающие, затем подолгу тлеющие эмоции печали при помощи профессионализма в бюрократии. Но, в конце концов, и спасительная бюрократия оставила его, вернее, выставила. А нынче вот и дочь впервые сделала его полностью одиноким. Есть ли замена любви?
Бывший заведующий отделом райисполкома, бывший чей-то муж и человек, пробующий на вкус участь бывшего отца, незаметно для себя уснул, вот так, сидя за столом, уткнув лицо вместе с глазами в добытую им карту острова на письменном стекле.
Ему приснилось новое политическое устройство, состоящее из двух пар независимых властей. Царя и боярской думы – это власти, которые им принадлежат по праву рождения. Верховного судьи и государственной управы – их выбирает население. Народ может также, в случае чего, сместить царя да боярского думателя. Тогда их заменяют ближайшие родственники. Хотя эти власти особой силы не имеют. Они так, на всякий случай, а без такого случая – для украшения. И будто он, Панчиков, зашёл на избирательный участок голосовать за кого-нибудь из кандидатов на пост главы госуправы и ещё кого-нибудь на пост верховного судьи. Точнее, голосование тут оказалось протестным. Оно удобнее – вычёркивать тех, кто негоден. Внутри избирательного участка на одной стене висел портрет царя, а на другой – групповой портрет членов боярской думы. Их Панчиков не выбирал, но интуитивно чувствовал: они висят на стенках по праву. Фамилии у всех звучные, родовитые. Пётр Васильевич примерил мысленно свою фамилию к ряду бояр, невольно смутился. Её буквы отскакивали оттуда, подобно штукатурке от полированного гранита. «Зато я имею право голоса лишить любого из них боярского звания, – подумал он, – я даже имею право голоса лишить царя его прав». И слово «Панчиков» ровненько улеглось в русло симпатии. Смущение прошло.
Проснулся Пётр Васильевич от неудобства. Небо смотрело сквозь лоджию в незашторенное окно своей ранней осенней прозрачностью. Вообще все миры, любые обитатели вселенной, просвечивали сквозь друг друга, и линии наиболее отдалённого из них были видны столь же чётко, насколько и случайно висящий кусок провода, отнятый от электрического тока, явно вырисовывал никчёмную линию подле окна сбоку от лоджии. Панчиков привстал, опершись кулаками о стол, запрокинул голову. Он сжал веки, отвернулся от оконного проёма, чтобы ни один из внешних миров не достал его сознания. До дивана далеко идти не привелось. Он, неубранный ещё с утра, нарочито белел вблизи стола. Покряхтев с лёгким стоном, не оголяя глаз, Панчиков разоблачился. Затем недолго постоял он у окна, осторожно отомкнув веки, но прищурившись. Глядел только вниз, на пустынную набережную, носящую имя отечественного цареубийцы, и далее наискосок – на берег противоположный, где за поворотом начиналась набережная имени цареубийцы зарубежного.