Каменные скрижали
Шрифт:
Они стояли, слитые нежным объятием. Слегка пахли нагретые солнцем рыжие волосы Маргит. Сквозь тонкое полотно Иштван чуял напор ее груди, живота, бедер, чуть ли не биение крови. И обрушился на ее губы, разомкнул их, проник внутрь.
— Скажу прислуге, чтобы шла по домам.
— Не уходи, не уходи, — шепотом попросила Маргит, вонзая пальцы ему в кожу. Он даже не заметил, когда она успела расстегнуть молнию на юбке, юбка сама соскользнула на пол. Маргит перешагнула ее движением, каким дети покидают круг, нарисованный на земле во время игры в „домики“.
— Я им уже сказала, чтобы убрались вон, — промурлыкала она, расстегивая на нем рубашку и припадая щекой к загорелой груди.
— Мне надо помыться, я весь потный.
— Если бы ты знал, как
Дикое, неукротимое желание, словно им выдался лишь краткий миг. И больше никогда… Но вот ее горячее дыхание обожгло шею, она напряглась под ним, застонала от наслаждения, и мелькнуло, что взаимное упоение похоже на борьбу, он понял, что давит ее в объятиях до боли, до потери дыхания, как соперника. Медленно, очень медленно он возвращался к ней. Она пришла в себя от холода под откинутой рукой, павшей на каменный пол. И вот он скатился с нее, словно сброшенный ударом, лег навзничь затылком ей на локоть, чуя, как там бьется зажатый пульс, голубая черточка под золотистой кожей. Они отдыхали, их пальцы нашли друг друга, сплелись и застыли.
Маргит вытащила из-под него занемевший локоть, опершись на руки, наклонилась над ним, две волны ее волос коснулись его щек, он видел прямой нос, гладкий лоб, переменчивую голубизну глаз, слегка набрякшие губы… Она как бы реяла над ним, и хотелось, чтобы это длилось вечно. Полоска света, падая сквозь щель в занавеске, словно пламенем высвечивала ее волосы, зажигала искорками крохотные капли пота над верхней губой, вспоминалась свежесть этих губ, пахнущих табаком, соленый вкус кожи, но он не порывался больше целовать их, обновлять ощущение. Что тут вспоминать, достаточно было привлечь ее к себе, но он не привлек, ему было хорошо, в нем поселилось сытое умиротворение, словно роение сетки солнечных зайчиков на дне бьющего ключа. Полное благодарности упоение. „Маргит, Маргит, — пело в нем быстрое кружение крови, — от тебя и в тебе мое великое счастливое забвение. Никогда, никогда я не стану пресыщен тобой“, — и эта мысль утверждала в нем отраду.
Он выбрался из-под ливня ее волос. Взял бутылку вермута, взял стаканы, бросил в них лед. Покачивая постепенно остывающее стекло, он не сводил глаз с нагой Маргит, все еще лежавшей на ковре, ее тело было золотистым, но розоватый загар на маленьких грудях и округлом треугольнике лона переходил в фиалковую белизну, напоминающую колорит созданий Ренуара, как магнит, влекла взгляд ее откинутая рука, хотелось обвести леностную удлиненность очертания. Лицо с большими голубыми глазами, от взгляда на которое ускоряется сердцебиение. Широко открытые глаза бродят взглядом по потолку, ловят сонно вращающиеся лопасти. Движение воздуха колеблет рассыпавшиеся рыжим кругом волосы. И как это тело молодой женщины гармонирует с ковром цвета лесной зелени в голубоватые пятна и сложный охровый растительный узор. О такой минуте Иштван мечтал. Ему представлялось, что именно ради этого сочетания линий и красок, свободного от всякой чувственности, ради чистой красоты купил он этот коричнево-зеленый ковер, словно подсознанием предчувствовал, что будет любоваться Маргит на этом фоне. „Она прекрасна, — восклицал в нем восторг, — преображенная, иная, словно в первый раз увиденная, достойная желания и смиренного обожания“.
Маргит подняла стакан, сделала несколько мелких глотков, лежа пить было неудобно, но леность обуяла, не хотелось приподнимать голову, отягощенную взлохмаченной гривой каштановых волос, прошитых лучом света.
— Почему молчишь? — обеспокоенно обернулась Маргит, приподнявшись на локте.
— Тобой любуюсь, — ответил Иштван таким изменившимся голосом, что ей передалось его внутреннее волнение, передалось безошибочно, как полированное дерево скрипки усиливает тон, извлекаемый из струны.
— Что с тобой? Почему так отдалился? — отбросила она тяжелые пряди волос.
— Не шевелись, — попросил он. И вместо того, чтобы в согласии со своим стремлением сказать: „Я хочу тебя такой
Ее взгляд на миг стал тревожен, но, видя, как ласково улыбается Иштван, она успокоено вновь припала к ковру цвета осени, и, плавно подтянув колено, спрятав лицо под кипенью медных волос, словно уснула. И в этот миг впервые за день расслышал Иштван стрекот цикад, до боли волнующий, неудержимый, безвозвратный бег времени. Рука, которой он подносил стакан ко рту, дрогнула, стекло глухо звякнуло о зубы, и то был трепет предчувствия. Когда она оправила юбку и, припрыгивая в одной сандалии, искала взглядом вторую, Иштван, взявшись было шарить под креслом, громко фыркнул от смеха:
— Глянь, — вторая сандалия, повешенная на дверной ручке, закрывала замочную скважину от глаз прислуги.
— Убей, не помню, когда я это сделала, — застыдясь, оправдывалась Маргит.
— Тем хуже, если у тебя это уже непроизвольно.
— Не вяжись к словам, — попросила она, ластясь — прильнув лбом к его щеке.
Они вместе сходили на кухню, принесли на стол полуостывшую еду. Иштван раскупорил бутылку вина. Ели, весело перебрасываясь шутками, пили вино и любовались друг другом, как пара влюбленных студентов.
— Почему ты так странно смотрел на меня?
— На этом ковре я тебя заново открыл, и ты мне очень понравилась.
— Ты врунишка. Ведь ты меня до скуки знаешь, что же нового высмотрел?
— Ты похожа на Еву с фламандского гобелена.
— Нравится тебе этот ковер?
— Ты мне нравишься.
— Интересно, какова его цена.
— Я не переплатил. — Речь не о деньгах, — ее взор был ясен, Иштван упивался этим светом, — а о детях, которые его ткали… Ты, знаток Индии, ты видел, как ткут ковры?
Он отрицательно покачал головой. Непрерывная, как жужжание пчел, звучала в нем отрада души: „Люблю ее шею, губы, крохотное ухо, розовато-прозрачное под солнечным лучом“, он задыхался от потопа нежности.
— А я вот видела. Представь себе плетеный сарай с глиняной крышей, крыша настолько раскалена от солнца, что даже стервятники, и те переступают с лапы на лапу. От пола до потолка натянута сетка основы. На полу сидят на корточках шестеро детишек, проворно отрывают от клубков кусочки цветных шерстяных ниток и как можно крепче и тесней один к другому вяжут на основе узелки. Старик-мастер что-то вычитывает из толстенной книги, я подсмотрела у него через плечо, там особыми знаками был записан узор „цветы и листья“. Он знает этот шифр и тянет нараспев: „Красный, красный, желтый, черный, черный“, а чтобы не сбиться с ритма, бьет прутом по барабану. Невозможно уследить, как летают эти крохотные пальчики… Глаза у детей слезятся, воспаленные веки горят, они то и дело трут веки, а старик все ускоряет ритм. Узелки должны быть одинаковы, и чем чаще, чем больше их на дюйм, тем дороже ковер. Платят не малышне, а родителям, иногда труд детей — это арендная плата за землю или проценты по долгу. Дети отдыхают, только когда старик раскашляется и отхаркивает мокроту прямо на пол промеж своих ороговевших пяток. Ребятне в радость его чахотка, туберкулез легких — самая распространенная болезнь среди ковроткачей.
— Где ты это видела?
— В одной деревне, которую мы обследовали, домашние мастерские — это еще один очаг заражения трахомой. Интересно, скольких глаз стоит красота старинного узора, это райское цветущее дерево на твоем ковре?
— Издашь закон о запрете детского труда? Разве это поможет?
— Нет. Все равно будут ткать, подпольно, а в Европе и в Штатах сыщутся любители и знатоки старинных узоров. Запрет только увеличит прибыль торговцев-посредников.
— Так что? Не покупать? Тогда они окажутся на самом дне нищеты, — горько сказал Иштван. — Маргит, забудь на минутку, что ты врач, не думай о страданиях этой голодной страны, позволь хотя бы мне насладиться красотой, потому что дети творят ее неосознанно и не умеют ценить.