Каменный мост
Шрифт:
Еще немного, помолчав (подступала осень – вон как посыпалось, осень, как всегда в нашем городе, – задолго и жестоко):
– Я могу раздеться при свете. Вопрос – для кого. И сфотографироваться – можно решиться…
– Если доверять фотографу…
– Я должна его любить.
А хотела сказать: он должен меня любить. Вот что это должно означать.
– И вы должны быть уверены, что он этого очень хочет, – подсказал я у пасти метрополитена, пожав, помахав, актерски погрустив на виду, начало положено, будет думать каждый вечер – и вдруг на огромное мгновение я почуял свое прошлое, как чуешь считаные разы за жизнь – что-то извне, как ветер; железные бачки с кипяченой водой, колобки бельевых веревок, расплавленный свинец остывающей в формочке октябрятской звездочки с кудрявым младенцем Христом, телевизор ч/б, самое страшное – смерть кинескопа, как люди стронулись и поехали из бараков, треск газеты, раздираемой в туалете, атласная пилотка, страшный язык похоронно-поздравительных телеграмм, проступавший на коричневатых наклеенных лентах без зпт и предлогов, душные кабинки тугоухого
– Я не приеду ночевать. Просто не хочу, – включил «без звука» и отправился на «Щелковскую» к директору музыкальной школы – в школе закончился капремонт, и директор поменяла дома кухню, уложила в ванной и туалете теплый пол.
Восемь неотвеченных вызовов
Мы потыкались друг в друга в прихожей, директор двигалась всегда степенно-крадучись, щелкнула свет (и прихожую поменяла!), оказалась в черном платье, короткие голенастые крестьянские ноги, отступила и вдруг скинула платье, оставшись в чулках и трех черных треугольных прозрачных заплатках, – сразу почуял запах спиртного, выпила, волновалась, зайти бы в душ, – но она схватила и потащила к дивану и повалилась под меня, раскорячившись, мне за спину задрались сталью поблескивающие тонкие каблуки – вертелась подо мной какими-то игривыми рывками – поборись со мной, насилуй: перехватывала и отбивала руки: не трогай, не делай ничего, целоваться – я подставил рот, и она залезала в него острым крысиным язычком, делала из себя маленькую и хныкала… отпустила бы в душ, самой жарко – потные виски с прилипшими волосами…
– Подожди, – спрятав наконец язык, хитро улыбнувшись, словно у меня вымазанная морда, погладила волосы, плечи. – Я так соскучилась, очень-очень… Вставай, садись вон туда.
Вон туда: посреди гостиной стояло кресло.
– Можно, я зайду в ванную?
– Слушай меня! Садись. И все снимай с себя.
Она неожиданными дикими пожарными скачками, грохая каблуками, пометалась, готовя премьеру: долой свет – оставив особую лампу в розовом коконе, ткнула в музыку, утихомирив до нужного звука какое-то унитазное журчанье и запорные охи, озиралась – ничего не забыла? Скоро не уйду… я сваливал под ноги одежду.
– Сидишь? Закрой глаза. Открывай. Молчи, это важно. – Уселась напротив, в трех шагах, на розовую мохнатую попону; сняла бы каблуки, спят же соседи. – Ты должен оставаться на месте, – она предполагала, что это от меня потребует нечеловеческих усилий; посидела молчком, председатель совета молодых педагогов города Москвы, и, глядя только на меня, не сводя глаз, вслепую дрожаще расстегнула молнию на розовой косметической сумке, оказавшейся под ногами – откуда сумка? – и с большим баллончиком с белой крышкой вдруг поползла ко мне, в своих глазах становясь кошкой (отсосала бы, и поехал, вытерпел бы чай и новшества музыкальной педагогики), – повозила рукой по моим коленям, нащупала с радостным стоном, откупорила баллон – крышка покатилась по паркету в сторону телевизора – запомнил, искать замучаешься, – нажала распылитель, потрясла, еще раз нажала, и из баллончика запузырила какая-то белая пена; она сунула баллон мне между ног и пшиканьем покрыла этой прохладной, невесомой херней, словно гася опасное пламя – брить? хоть бы подстелила, испачкаем кресло, – отшвырнула баллон, ткнулась мордой в пену и начала жрать, лакать, щекотно и сладко-зажмуренно вылизывать до мокрой чистоты какое-то кондитерское изделие, удовлетворенно хрюкая. Я потрогал ее за плечи – давай, но она не спешила. Когда ей на работу? купил ли машину «друг»? – она напоминающе погрозила: молчи! и с настоящим гневом показала: место! Целое, тварь, представление! Багровея, пряча глаза, вытащила из походного набора пластмассовый длинный член, к желтому пульту тянулась проволока в белой изоляции; она зачарованно уставилась вниз и тихонько, осторожно, словно вдевая в иголку нить, погрузила в себя изделие одним плавным усилием – сразу на всю глубину – и прижала ладошкой, чтобы глубже еще, и откинулась, запыхтев, заткнутая, словно пробкой, запечатанная; вздыхала, ворочалась, приподнимала бухую голову на меня: как? – пыталась подвигать, но неудобно самой, и, не поднимаясь, не шевелясь, как парализованная, протянула мне пульт: ты! Я пересел, нащупал колесико на коробке, пахнущей каким-то машинным маслом, и двинул в сторону «больше» – машинка не заводилась – нет батареек; я отколупнул нутро: да – и показал: нужны две пальчиковые.
Она подняла голову и в забытьи пробубнила:
– Где-то ведь есть. Покупала недавно. Сейчас разве найдешь.
– Можно из часов вынуть, – я вспомнил что-то тикающее на кухне.
– Там одна. Ну ладно, – она сильно схватила меня за шею: целуй, чтобы скорее забылось, целуй, сама рукой что-то двигала, поправляла, шевелила внизу и довольно ворчала.
– Любимый… Я хочу…
Я повозился, повисел в ночной паутине и все-таки, как освободила, понял: сделаю – и пойду.
– У тебя есть презерватив?
Она ничего уже не понимала, покрываясь какими-то пятнами, взмокнув. У тебя есть презервативы?!
Заторопилась, словно сбегу, одной подвижной рукой зашуршала в своем арсенале, другой придерживая и подпихивая в себя пластмассу, болталась проволока и пульт подъезжал ей под зад – нашла! Мне дольку фольги, упаковку с осклизлой начинкой, сама с дрожащим вздохом потянула, выдавила из себя палку и подергала проволоку – отодрать? а вдруг вырвешь с мясом, разломаешь, распорешь… – мы пресмыкались на квадратном метре дивана, не видя друг друга, под водянистую
Почему-то, как стоял, на носочках, как педераст из балета, как по горячему песку, я посеменил в туалет в неясной радости – вот здесь, за дверью, начинаются пустые улицы, можно постоять под деревьями сколько хочешь, посмотреть на фонари, а потом только выйти на обочину и поднять руку.
– Я сейчас тебя буду кормить! – кричала она с кухни. – Я же была на конференции в Питере, делала презентацию своей методики по работе с детьми с ограниченными возможностями… Чай черный, фруктовый?
Я увидел в телефоне восемь неотвеченных – ничего другого… Но (почему мне тревожно?) все восемь раз звонил Чухарев – Виктория Хххххх вернулась с дачи, прилетела, приехала, застигнута техником-смотрителем, сдана соседями и завтра – тот самый день, что, возможно, откроет… в тот самый день…
– Ты же любишь меня? Я ведь тебе нужна?
– Проходите. – Виктория Хххххххххх Хххххх внимательно рассмотрела меня в видеофон – высокая, крепкая женщина в бесформенных штанах и длинной рубахе, – увидела: бессонный, старательно выбритый человек в неумело выглаженной футболке и пожилых джинсах, сандалии на босу ногу и рюкзак – я захватил фотоаппарат, человеку с большим фотоаппаратом доверяют. Я стряхнул сандалии и шел паркетными полями за ней босиком, она не представляет, сколько лет мы за ней шли, за ключами – ключи от третьего июня, имя убийцы Нины Уманской оказалось у женщины, хотя она этого не знает и может их легко выбросить, если скажет «нет», я не волновался, я думал: ей будет трудно мне отказать, в квартире одна, улыбающегося бедняка трудно выпроводить. Я вдруг почувствовал себя старым человеком, пришедшим потянуть за кольцо, вмурованное в землю, пободаться со временем, я постарел, но мы много успели.
Я выложил на предложенный стол фотоаппарат, два заготовленных листка (ее доверенность, свою расписку) лицами вниз – она отстраненно скользнула взглядом по бумаге, – показал липовое удостоверение – фото свежее, печать; с трудно получавшимся у нее сочувствием Виктория Ххххххххх послушала ложь про музей 175-й школы: внимание к выпускникам, тем более с такой громкой фамилией (пила ли она кофе или предложила только мне? я не запомнил), и, словно с подноса, выложила мне приготовленные накануне (заодно перебрала и сама) останки отца, годные посторонним (хотя так трудно остановиться, когда смотрят прямо в глаза, грустят с тобой и понимающе улыбаются забавным историям и задают те трогающие вопросы… Их тебе давно никто не задает, а так хочется, чтоб говорили с тобой, как с ребенком! Мало теплых людей, даже родственникам – никому никого не жалко, и приходится, помолчав, против воли раскрыться случайному, но – теплу: вряд ли это пригодится для вашего музея, вы уж там сами отберите, что нужно, а про это я никому еще не рассказывала и вы никому не говорите, просто я… чтоб вы себе представляли – сама потом себе не ответит: зачем? Зачем признаются на допросах убийцы, против которых доказательств нет, – «излить душу», «муки совести» – как там еще сейчас называется Бог? кому мы служим?). Я под шелест волн смотрел на ее смуглое, словно сожженное лицо, на облако черных волос – такие, должно быть, называются «пышными», на гладь приличного привычного размашистого богатства квартиры, сделанной из двух, не запоминая, захлопнув чужую жизнь ненужным словарем (Сальвадор Дали, воровство колес, испанский язык, Кащенко, умер Сталин, «Прогресс», на полном содержании у отца, Средняя Азия, корь, бархатные шорты, письмо Хрущеву, тазобедренный сустав, Америка, партбилет, ЦРУ, «на суд пришли все мои женщины»), я погасил в глазах человеческое тепло и прекратил подачу раздувающих пламя вопросов – и Виктория Хххххххххх тотчас очнулась: где это я? уже столько времени?! – и по-хозяйски развязно, погромче обычного, словно толкнул:
– Вы знаете, что ваш отец был арестован в июле 1943 года за участие в подпольной организации и полгода просидел во внутренней тюрьме НКВД на Лубянке?
Она знала. И скрывала. Или не знала. И не хотела узнать. Совершенно не важно. Она совсем потерялась и никак не нащупывала, что сказать, и правдиво выглядела оглушенной, ей не хотелось, чтобы ее сейчас видели, особенно я, кому столько доверила.
– Отец не был… очень храбрым человеком. Теперь я понимаю, почему он не особенно уверенно ощущал себя в этой стране, – она по-другому увидела мои рабочие потертые руки с криво подправленными ногтями, надолго устроившиеся на ее столе, но ничего не спрашивала, я стал противен… либо все знала сама, читала справку о реабилитации.