Каменный мост
Шрифт:
– Думаю, да. Любовь была.
– И все-таки: что он вам сказал на прощанье?
– Я не помню, – но я угрожающе молчал, и после вечной паузы она сказала правду: – Что прощаемся не на всю жизнь.
– Вам знакомо это имя – Анастасия Владимировна Петрова?
– Нет.
– Вы знаете, кто убил Нину Уманскую?
– Сын Шахурина. Не хотел расставаться.
Я закрыл тетрадь, она встрепенулась, посмотрела на мои руки:
– Надеюсь, вы никому про это не расскажете?
– Конечно, нет. (На хрен кому это сдалось.)
– Постойте!
Как я ненавижу эти дешевые признания на пороге.
– Уманский перед отлетом был у моих знакомых, это очень высокопоставленные люди. И сказал: я хочу изменить свою жизнь. И сказал: я имею в виду Лиду.
Во дворе, походив меж железных, раскрашенных в детские добрые цвета… Забыл спросить: почему за долгую жизнь «потом» она не вышла замуж? Возможно, ей показалось или что-то убедило
– Я столько дней переживаю, как плохо я с вами поговорила… Просто места себе не нахожу. Надо было рассказать все, что знаю (ничего ты не можешь знать). Но это так больно для меня…
Я выкладывал на стол кофе, конфеты, печенье. Прежняя блузка, но Лида Иванова словно размягчилась, подошла вплотную к разделявшему нас стеклу, у нее оказались другие пальцы, другой нос, я обнаружил в комнате деревянную тумбу с цветком – разве была? Она спешила, Лида Иванова, поняла, что я, кто бы ни был, кто бы меня ни послал, – последний, и больше никто ее не выслушает, но даже я – не слушал.
– Прошлый раз вы разговаривали со мной, как на допросе (ты просто глуховата, я заика, приходилось чеканить слова), а меня никогда не допрашивали…
Простолюдины родители шевельнулись и испарились: росла в семье дяди – Н.И.Пахомова, наркома водного транспорта, жили в Доме правительства, дядя дружил с Калининым, трижды видела императора: зашел в обед на дачу к Калинину и подсел за стол, Калинин по кругу представлял едоков, все как-то шутливо, она с ужасом ждала: про меня – про нее: «А это Лицька. Только начала работать, а уже жалуется, что маленькая зарплата!»; еще – на кавказской даче Калинина император пододвинул тарелку: «Попробуйте. Вам должно понравиться»; прожевала что-то, стесняясь выплюнуть, дождавшись неизбежного вопроса: «А знаете, что это было? Бараньи яйца!»; и – там же, на Кавказе, на даче императора играли в кегельбан, нагнулась, чтоб пустить шар, и вдруг услышала за спиной голос государя: «Ловите!» Красивая девушка быстро обернулась: от императора летел к ней гранат – успела перехватить его у самой груди с обезьяньей сноровкой, он восхитился: «Все успевает!» – Больше ничего не помнит. О чем говорили, что ели, во что император одет – не помнит.
Устроили ее после курсов во Внешторг и согласовали в Америку – родители плакали, а Калинин одобрил, ей двадцать с небольшим, я быстро подсчитал,
Лида Иванова вернулась, паспорта нет, получила направление в ВОКС; председатель Смирнов принимал в мрачном, затененном кабинете: репрессированные среди родственников есть? Она, не закрывая глаз, зажмурилась от ужаса: «Муж тетки». Вдруг из темного, совершенно пустого угла за ее спиной возник смуглый человек, знавший по своей должности все, и тихо пояснил: «Это не прямое родство».
Да, все это очень… Что меня еще интересует? Ничего. Где вы встречались? Пока не вернулась его семья, я приходила в гостиницу «Москва», официант приносил еду из ресторана и раз выплеснул ей на ноги кипяток. Эренбург звал официанта так: «Гарсон!» Потом – у нее, жила в коммуналке, большая комната в арбатском переулке, два окна выходили в сад американского посла, – по ночам на лестнице дежурили люди правды, страшно подниматься в темноте после работы, зная – там кто-то невидимый есть и еще шепчет: «Поднимайтесь, не бойтесь». Воду грели на кухне, комната топилась дровами. Дрова раздобыл Уманский и перетаскал в комнату сам. Водил ее повсюду – в Большой театр, в консерваторию на Седьмую симфонию Р-ова, в летнее кафе в ВТО, гостили у Эренбурга, встречали вместе Новый год – не стеснялся, не боялся, со всеми знакомил. Словно будущую жену. Домой возвращались на трамвае или пешком, он хорошо знал Москву – показывал адреса великих.
Никогда не говорил со мной о работе, и о политике не говорил, и о будущем – ни слова, считал красивой, называл «цыпленком», «Лидуська», лежал с ангиной в больнице и передавал записки – записка сохранилась всего одна: как правильно распределить сигареты и шоколад из посылки. Ссорились один раз. Он первый позвонил: «Капитулирую». Я никогда не звонила ему сама.
Мне кажется, он не радовался, что уезжает (Эренбург описывает прыжки восторга), приехал сразу после гибели дочери, рыдал, не помню, что говорил, назавтра приехал на работу – проститься, и вечером – ко мне домой, ненадолго (проститься – по-другому, за сутки между гибелью Нины и отъездом Костя увидел ее три раза, всю выбрал, до крохи; а вдруг и правда полюбил девчонку мужик, покативший за сорок, и не радовался, что так удобно отцепит ее – уезжаю, и что тут поделаешь?). Я очень переживала, но виду старалась не подавать.
Улетел. За два года (полтора, но ей казалось – побольше) – всего одна телеграмма (ни писем, ни денег, ни посылок) с Новым годом, и последняя строка: «Все мысли о Москве» (только она, Лиде казалось, знала, что обещали эти слова…).
Все. И погиб. И спрашивать не о чем.
– Каким вы его вспоминаете?
Лида Иванова отмахнулась, не покидая нержавеющей железной рамки на колесах, сама себе удивляясь, что из-за этого способна еще заплакать:
– Это слишком больно для меня.
– Что-нибудь вам дарил?
– Вещи, – слабо откликнулась она, – но они все разлетелись, – трудная жизнь, много потом всего… Швейцарские часы. Сказал: продашь, когда будет трудно. Забыла про них. Много лет потом… Нашла эти часы. Взяла в руки. И вдруг – они пошли. – Часы с его руки, сожженной десятилетия назад, вдруг пошли силой заведенной еще им, живым, настоящим, любящим ее, пружины, бодро застрекотала железная жизнь. – И я… Я так заплакала. – Костя теперь уже точно в последний раз коснулся ее, и мне стало больно: а может, все это зря мы… стольких умучили за веру…
Ни снега, ни льда, как в прошлом году, ныли от стужи картонные щеки, вот, когда хочется домой, надует в уши, шапку бы купить, и приходилось по сиреневому асфальту топать, задирая плечи, подставляя ветру куцый воротник, щурясь на обозначения домов на четной стороне – какой-то праздник? – трамваи катили с флажками на бровях, силясь – сейчас сделаю, смогу! – вбежал, пропустив вперед всех убогих, купить себе все, что можно купить!!! – «Пациенты без бахил обслуживаться не будут», дал вахтеру с гербастой бляхой щитом полтинник в ответ на «Пропуск?», и – наверх, через второй этаж отправился искать переход в главный корпус мимо раскрытых дверей в душное тепло – что там? – зажигают свечки, больничная церковь, пощупал, запоминая, карманы – рубли, мелочь, доллары и евро. Надо бы конверт. Навстречу по стеклянному, залитому молочным сиянием переходу враскорячку переступал человек с забинтованной шеей и шумно вздыхивал через короткую синюю трубку, воткнутую в горло, оседлые, обольниченные родственники катили лысых, колченогих одногодков, я принялся насвистывать, пытаясь выбраться хоть на какой-то мотив из «Русского радио», – еще навстречу попалась рослая, задастая девка, несла пакет, туго набитый тряпьем, и чью-то инвалидную клюку, держа ее двумя пальцами за шейку, – я покосился на морду, обернулся взглянуть на зад и запоздало понял: плачет, сдержанно всхлипывает на ходу – попросили забрать ненужные вещи.