Каменный мост
Шрифт:
– Мальчики пусты, Александр Наумович, – никто, кроме Вано, ничего не знает про убийство Уманской: услышали от родителей, прибежали, тел не застали, кровь кто-то засыпал песком. – Но почему же они не виделись столько лет? Неужели оттого, что кто-то из них предал их игры и они до сих не знают кто? Сломал жизнь, а были бы адмиралами и квартиры имели бы получше, так им кажется… Не признают своей жизни. Чужую носили из-за идиота Шахурина!
– Ты должен учесть: дети, а допрашивали их мастера. Сколько они навалили друг на друга на очных ставках – им просто стыдно взглянуть…
– Вот, – я остановился и ухмыльнулся холодным, внимательным
– Ты просто ждешь, что наш агент в Англии получит информацию, которая все изменит.
– Покажет нам выход. Там, где вижу его я.
– Хочешь мое мнение? Не жди. Петрова – красивая женщина, и только. А наш секретарь – хорошая девочка. А из Чухарева будет толк. А школьников сдал скорее всего Реденс – из восьмерых он самый уязвимый: расстрелян отец, Сталин недолюбливал его мать. Как только Бакулев потребовал: поклянитесь, что никогда никому… Реденс мигом понял, чем кончаются тайные клятвы, встал и – побежал… Поговори с ним.
– Проходите! А это мой внук Василий…
Внук, названный, как я предположил, в честь императорского сына, сидел за компьютером в наушниках.
– Собачка наша…
Такса Джина, через двадцать минут ее порвал ротвейлер, и мне пришлось прийти через неделю.
– Сядем… Старые креслица.
– Я приехал в Москву в конце 1938 года из Алма-Аты после ареста отца. Квартиру опечатали, но ее смог оформить на себя дед. Не называйте наш дом Домом на набережной, мы все его знали как Дом правительства.
С началом войны я оказался в Сочи со Светланой Сталиной и женой Якова Юлией, потом машинами – Сухуми, Батуми, Тбилиси; жили в гостинице с Хосе Диасом, секретарем испанской компартии, слыхали про такого, Хосе Диаса? А про моего отца писал в книге воспоминаний полярник Папанин. Вы слыхали про такого, Папанина? Через Баку в Красноводск, потом Ташкент и вагоном-салоном до Куйбышева – в середине ноября, и прямиком в школу. Подружился сразу с Серго.
Увлекались только пиротехникой, начиняли порохом и взрывали баллончики из-под углекислоты, а оружие было мечтой каждого мальчишки! Но боевой пистолет имел только Вано.
Я же нашел на свалке остов пистолета, залил свинцом и ходил с этой игрушкой. Серго раздобыл мелкокалиберный револьвер, стартовый. Чтобы опробовать, забрались на чердак соседнего со школой дома и в темноте нажали курок – выстрела нет. Серго повертел пистолет, подергал курок и – выстрелил себе прямо в ладонь! Ашхен подозревала, что выстрелил из своей свинцовой болванки я. Она все недостатки сыновей списывала на плохое окружение. Серго заикался – так она всем говорила, что заикаться его мой брат Александр научил.
С многочисленными микоянчиками я еще больше сдружился на даче Горки-2 в Зубалове. Они жили шумно: выкрали из дома коменданта винтовку, отпилили ствол и, когда беззащитный Микоян выезжал со двора (машина охраны ожидала за наружными воротами), пальнули в воздух с башни усадьбы! Чекисты забегали как сумасшедшие, думали, покушение!
Как-то зашли в гости к Молотовым, Вячеслав Михайлович вдруг церемонно усадил всех обедать и объявил: пусть теперь каждый скажет тост! Светлана Сталина сказала кратко и красиво. Я очень
(«Смотри, какое солнце на улице, любимый! Все время думаю про тебя. Но ты не зазнавайся».)
– Вы чувствовали себя обделенным рядом с ними?
– Знаете, время такое… У каждого кого-то близкого арестовывали. Вот и нашего отца арестовали. Но я в душе не верил, что он враг. Тем более мать считала: он жив – и всех будоражила своими поисками. И самое главное: все в нашей жизни зависело от отношения Сталина. А Сталин к нам отнесся хорошо.
Вот Джонику Сванидзе – умный очень мальчик, сторонился наших игр – пришлось тяжко. Отца расстреляли, мать расстреляли, остался в комнате в коммуналке, с чужой няней и сильно бедствовал. Со мной не сравнить.
– Некоторые ваши друзья называют Шахурина сумасшедшим…
– Политика – у Шахурина был такой бзик… У каждого свой бзик. Вот, например, моему брату всюду мерещатся евреи. Кстати, вы знаете, что отец Хмельницкого представлялся Рудольфом Павловичем? Хотя на самом деле звали его Рафаил.
А Володя о политике говорил без конца. Они шли с Серго по Тверской и размахивали руками: вот когда мы придем к власти…
– И что они собирались сделать?
– Я не помню. Я приходил в гости, он показывал мне «Майн кампф», он читал «Гитлер говорит», другие немецкие книги, а меня больше интересовали машины. Алексея Иваныча Шахурина возил «грэхэм», необычная машина для тех дней. Я любил технику, меня больше ничего не интересовало, а Володя просто изнывал от желания к Нине. Ужасно сексуально озабочен! Захлебывался: прихожу я к ней домой, а она в одном халатике – в одном халатике!
– Думаете, говорил правду?
Старик смолк, потом упрямо повторил:
– Ну просто жаждал ее! Как узнал, что Нина уезжает, твердил: убью ее! Убью!!! Я себя винил: как же я все это слышал и не заявил? Прямо навязчивая идея!
– А зачем хотел убить? Как-то объяснял? Реденс опять замолчал и недовольно пробормотал:
– Никак не объяснял. Он сразу в меня вцепился и сделал доверенным лицом. Часто рассказывал, как сбежал с девочкой на остров в Куйбышеве. В феврале отдал на хранение свои дневники и свою переписку с Бакулевым – они же командовали в нашей игре! Он боялся, что бумаги найдет мать, Софья Мироновна постоянно шарила по углам, держала под контролем каждое его движение.
– И вы отдали их…
– Потому что считал своим долгом! Я сам не знал, что отдавал! Мы шли на похороны Володи, и мать говорила: ты хоть почитай сначала то, что несешь, а я не читал, да, я пришел в квартиру и отдал Шахурину. Алексей Иваныч ушел в кабинет, почитал и вышел в-о-от с такими глазами!
(«Любимый, я знаю, что тебе сейчас очень плохо, невыносимо. Но знай – я все время с тобой, я рядом, ты не один. Чем мне помочь моему мальчику? Любимый, не молчи!»)
Ночью я вышел дышать под фонари – черный пляж, черное море, жутко спуститься по ступенькам в тьму на песок, и я остался сверху и стоял, навалившись брюхом на ограду, и вдруг разглядел наши два лежака – почему-то только два наших лежака не убрали, и они остались там, внизу, у меня под ногами, точно так соединившись углом, как я поставил их утром, занимая место; я нависал над ними, словно над могилами, всматривался в море и смаргивал слезы… В дальнем кабинете опять горел свет.