Каменный пояс, 1976
Шрифт:
Власьяныч подливал в чай коньяк, так же щедро поставленный на стол Грачевым, и потому постепенно пьянел, опуская голову к клеенке стола, и Грачев, зевнув, потихоньку пошел спать в горницу, где возле стареньких фотографий военных лет стояла кровать-диван, самолично купленная Власьянычем по просьбе профессора в городе.
Он лег и долго разглядывал фотографии в полумгле, слушая, как жена лесника убирает посуду, плещет водой в тазике, потом сдвигает стулья. Незаметно для себя он уснул.
Снился ему странный, сумбурный сон. Он разговаривал с каким-то усталым, озабоченным чиновником из министерства, лицо которого, серое, с продольными резкими складками вдоль щек и стеклами тоненьких,
Потом пошла совсем чепуха, он, наседая, начал кричать: «Думаешь, почему кукушка в июне кукует, а в августе один хрип издает? Детей подбросила, и куковать не надо. Понял, бумажный червь!» А тот снова, морщась, как от желудочной боли, бубнил: «Кукушка — это не повод, чтобы своевольничать и нарушать постановление вышестоящих инстанций…» Он был противен Грачеву своей педантичностью и манерой щелкать суставами пальцев, откидываясь почему-то в его, грачевском, кресле. И Грачев, махнув рукой, встал, чувствуя бесполезность разговора, и, странно подпрыгнув, почему-то вылетел, расправив плечи, в форточку кабинета.
Он летел над городом, похожим сверху на гигантский, освещенный муравейник, где сновали фигурки, двигались коробочки машин и мигали огни реклам, и нельзя было уловить смысла этого беспорядочного хаотического движения, и только заводы — скопления циклопических шаров, конусов, цилиндров, над которыми стоял смрад и пламя, были понятны и восхитительны в своей целесообразности: здесь горел, как в священном храме, яркий и торжествующий огонь — огонь разума…
Утром, когда Грачев проснулся, лесник принес телефонограмму:
«Комиссия отменила снятие. Ждем на работу. С уважением, проректор Тодуа»…
Артем встретил на вокзале друга, похудевшего, обветренного, с невыспавшимся, серым лицом. Маленькая бледная девочка, сидевшая на его руках, увидела дядю в широкой выдровой шапке пирожком, судорожно отвернулась, спрятав личико за плечом отца, и заплакала.
— Не плачь, ласточка, — привычно поддернув ее на одной руке, сказал Терентий, и представил другу жену: — Знакомься, Оля, а это мой друг Артем Орлов, я про него рассказывал…
Оля тоже была измучена дорогой, известием о смерти отца, заставившем их за сутки покончить с долгими сборами, оставить навсегда Оренбургские степи и долго пробираться к станции на гусеничном транспортере, то и дело застревавшем в заносах. Она подала Артему холодную детскую ладошку и спросила:
— Вы не знаете, похороны уже были?
— Да, вчера хоронили Николай Ивановича, — ответил Артем, думая почему-то о другом, о том, что его товарищ уже совсем иной, взрослый и озабоченный семьей,
— Семьдесят метров пролет, — видя, как заблестели глаза у друга, прокричал Артем, указывая рукой куда-то в немыслимую высоту. — Там растяжки мы поставили для распора. Знаешь, сколько возились с расчетами на кафедре. Первая в Союзе оболочка из преднапряженных скорлуп! Не шуточки…
— Да, — восхищенно оживляясь, сказал Терентий, — я теперь технологию бетонирования до косточек знаю. Чем канаты тянули?
— Домкрат запатентовали. И твой покорный слуга третьим в свидетельстве, понял?
Артем вспомнил, как два года назад они шли с другом, беззаботные и счастливые, с экзаменов и говорили о будущем, опасаясь безликости и монотонности своей работы. И он хотел напомнить это другу, но, видя, как жадным инженерным любопытством горели глаза Терентия, как ласково-дотошно он осматривал параболический стремительный корпус, сделанный из камня и стали там, вверху, понял, что друг уже и сам весь в мечтах о будущем, что тайная могучая сила причастия к сотворению уже глубоко вошла в его душу и разум, и Артем подхватил обвязанные ремнями тяжелые чемоданы:
— Ну, двинули. Паруса на зюйд-вест, старик.
ЭПИЛОГ
В Риме, напротив Колизея, мягкой итальянской осенью 1976 года стояли двое элегантных мужчин в летних чесучовых брюках и ярко-красных рубашках с эмблемами съезда журналистов на карманах. Они были так похожи удлиненными правильными европейскими лицами, схваченными на лаке прическами на пробор и загорелыми мускулистыми руками, что казались братьями.
Но это были не братья. Советский обозреватель отдела промышленности СЭВ Терентий Разбойников пришел со своим коллегой из ГДР Гюнтером Шульцем осмотреть давно влекущие его, как строителя, памятники римского зодчества.
— Знаешь, Гюнтер, а ведь вон то здание, справа от Капитолийского холма, за термами Каракаллы — это крупнейший в мире в течение двух тысячелетий Пантеон. Римляне перекрыли его сводом на цементе, секрет которого унесли с собой под гуннскими нашествиями. И две тысячи лет человечество наверстывало упущенное, вслепую отыскивая секрет такого чуда…
— Я хорошо понимаю это, Тэд, — отвечал собеседник, покусывая пластмассовую трубочку от коктейля, — мы тоже после этой войны могли потерять массу секретов. А что же, ученые не могли разгадать такую простую штуку: берешь порошок, наливаешь воды, делаешь «шурум-бурум» — и готово?
— Это кажущаяся простота, Гюнтер. Римские порошки были пеплом гиганта Везувия. Они прокалились в жерле вулкана и приобрели мистическое божественное свойство. Их считали священными — «шурум-бурум» ни с чем больше не получался…
— И как же нашли снова?
— Случай, дорогой Гюнтер, случай и подмечающий все человеческий глаз. Англичанин Джозеф Эспедин строил маяки из базальтовых глыб, и случайно обжег смесь известняка и глины в горне. Камень, полученный из размолотого потом порошка, противостоял морю лучше базальта! Но ты подумай: сначала размол, потом обжиг, потом снова размол и потом вода. Четыре вероятности тупика, и все-таки люди преодолели его…