Каменщик революции. Повесть об Михаиле Ольминском
Шрифт:
Не прошло еще и двух недель после поездки в сыскное — снова вызвали в канцелярию. На сей раз про пальто ни слова, явиться — и все. Шел и терялся в догадках: для чего еще понадобился начальству? Доброго не ждал.
Вот и знакомый широкий стол с испачканным чернилами зеленым сукном. Дежурный помощник почему-то встает навстречу. Лицо торжественное и оттого глупое:
— Сейчас сообщу вам радостную весть. Ждете чего-то приятного?
Полная растерянность. Пробормотал первое из того, что пришло в голову:
— Журналы… разрешены?
—
И подает ему сложенный вдвое лист, с такой величавой и вместе с тем покровительственной миной, как если бы лично он был творцом этой бумаги.
Бумага из департамента полиции: согласно прошению административно-заключенного Михаила Степанова Александрова его жене, административно-ссыльной Екатерине Михайловой Александровой, отбывающей ссылку в пределах Вологодской губернии, разрешена отлучка в Петербург на неделю.
Поднял глаза на помощника. Где она?
— Вам дано два свидания. Свидания личные, каждое по полтора часа.
Три часа за три года. Не так много. Но пусть, пусть три часа! Где же она?
— Это копия-с. — Несколько невразумительно объясняет дежурный помощник.
Даже полицейскому чину, чего только не навидавшемуся за годы службы, трудно смотреть в его обожженные надеждой глаза.
— Это копия-с, а подлинное отправлено в Вологду, господину начальнику губернии. Господин начальник губернии известит господина исправника, в коем уезде состоит под надзором полиции ваша жена. А господин исправник ее известит. Возможно, уже известил.
Вологда… исправник… возможно.
Понял одно: сейчас можно идти в камеру.
Какими же ненавистными стали ее стены. Впору броситься на них. Но нет сил даже лишнего шагу ступить. И боль, пронзительная боль, словно чем-то острым ткнули в обнаженное, раскрытое сердце.
Когда же увидимся? Тысяча верст и… три часа. Стоят ли три часа тысячи верст? Не слишком ли эгоистично требовать от нее…
И готов уже был повиниться перед ней за то, что, не спросясь ее, подал свое прошение.
Бред! Нелепый бред усталого, глупого и трусливого человека! Да она с радостью проедет десять тысяч верст, чтобы хоть на день выбраться на людные улицы Петербурга, увидеть знакомых и друзей! И его!
Может быть, в эту же именно минуту, когда он готов был оклеветать ее, — да что там готов, уже оклеветал! — к ней пришли и принесли эту же бумагу, ну пусть не бумагу, пусть просто пришли и сказали, что ей разрешена отлучка, — она же рада и благодарит его от всей души.
А когда представил, как изумится, да что там изумится, как обалдеет исправник — в такие медвежьи углы всегда назначают самых тупоголовых — получив распоряжение департамента полиции отпустить в Петербург административно-ссыльную Екатерину Михайлову Александрову, то, забыв все свои страхи, боли, обиды и подозрения, расхохотался, как хохочут только на свободе.
Нет, подумать только, два с лишним года стерег, как цепной пес, глаз не спускал, в лес за грибами без спросу не дозволял, а тут на целую неделю, — да куда? — в Петербург! Да что же это такое!
А как обрадуются товарищи! Сколько поручений надают. Почти у каждого сыщутся друзья и родные, надо их навестить,
Три часа… Всего три часа. Зато близко, рядом. Личное свидание, значит, даже без решетки. Узнает ли она его? Два года прошло, нет, больше чем два года. Тюрьма, говорят, не красит.
Устремился к окну. Оно, по счастью, открывается внутрь. Книгу в темном переплете к стене за стекло — вот и зеркало. Лицо знакомое, только в бороде прибавилось седых нитей. Но чьи это глаза? Не было таких глаз, затравленных, изверившихся, усталых.
Все равно узнает. Узнает и поймет.
Дни и ночи, прошедшие между встревожившим днем, когда известили о разрешении на свидание с Катей, и осчастливившим днем, когда оно наконец состоялось, остались в памяти, как сплошные, не поделенные на минуты, часы и сутки предрассветные темно-серые сумерки. С одним-единственным свойством: тянуться до рассвета, который должен быть, должен наступить рано или поздно. Но что такое рано или поздно, когда не было ни суток, ни часов, ни минут?
Были сумерки, и было ожидание рассвета. И было обещано, что он наступит.
А Катя совсем не изменилась.
Потом только, когда сидели в канцелярии, рядом на широком диване, обтянутом изрядно вытертой кожей, разглядел, что у нее потянулись от висков серебряные нити и морщинок возле глаз стало больше. Но это если очень приглядываться. А в остальном, в главном, совсем не изменилась. Все такая же стремительная и порывистая.
Он увидел ее, еще когда она стояла у наружного выхода, отделенная от него решеткой.
Ее долго не пропускали — никак не могли найти разрешительную бумагу из департамента полиции. Ему тут же представилось, что нарочно затеряли, чтобы оттянуть или вовсе отменить свидание, и он готов был с кулаками броситься на всех этих бездушных людей…
Катя энергично поторапливала растерянных полицейских служак. Когда бумагу наконец отыскали и открыли проход в зарешеченной стене, Катя ринулась в канцелярию, едва не сбив с ног замешкавшегося на пути надзирателя.
Первый отрывистый поцелуй среди толпы полицейских — что-то их много оказалось в канцелярии: личные свидания большая редкость, оттого и любопытство. Потом дежурный помощник всех выдворил и сам вышел, предупредив еще раз, что в их распоряжении час тридцать минут.
И они остались одни в канцелярии, если не считать старенького чиновника сидевшего в углу за своим столом и погруженного в свои дела. Он не обращал на них — они это сразу заметили — совершенно никакого внимания и даже несколько раз отлучался из комнаты.
Как-то сразу, даже и словом не обмолвясь для разъяснения, и он и она поняли и примирились с тем, что это не настоящее свидание — оно у них впереди, а просто они разыгрывают сцену свидания.
И сразу повели себя не как злою волей разлученные на годы близкие люди, а как добрые знакомые, встречающиеся едва ли не каждый день, и вот снова по какому-то совпадению оказавшиеся вместе в этой комнате. Оказалось, так куда легче.