Каменщик революции. Повесть об Михаиле Ольминском
Шрифт:
Мать заплакала, и он понимал, что невозможно утешить ее. Но и обманывать ее он тоже не мог.
— Да, мне будет горько, если из-за меня пострадаете все вы. Но меня самого бедность и даже нищета совсем не удручают. Ты знаешь, мама, я счастлив, что мы не богаты, и совсем не завидую тем, кто живет в роскоши. Напротив, мне и сейчас совестно, что мы живем лучше многих…
— Я понимаю тебя, сын, — сказала мать и тяжело вздохнула. — Но скажи мне, пожалуйста, скажи, чтобы я знала, что у тебя на душе, зачем ты хранил револьвер?
Он долго не решался ответить
— Я все тебе скажу, мама. Я знаю, ты поймешь меня… В прошлом году в Петербурге убили палача, генерала жандарма Мезенцева. Убил смелый, очень смелый человек, прямо на улице заколол кинжалом. И сам написал об этом: «Смерть за смерть».
— Я знаю, — сказала мать. — Я читала.
— А этой весной другой смелый человек стрелял в царя. В самого царя. Но промахнулся. Его схватили и повесили… Вот после этого я купил револьвер и стал учиться стрелять.
— Господи! — ужаснулась мать. — В кого ты собираешься стрелять?
— Нет, мама, — сказал он, — у меня не хватит мужества, чтобы стрелять в человека, даже если этот человек и заслуживает казни.
— Тогда я ничего не могу понять. Для чего же револьвер?
— Чтобы в трудный час, когда не будет другого выхода, не сдаваться живым.
Мать так же неслышно исчезла, и, когда он открыл глаза, ее уже не было в комнате…
И снова проваливаясь в забытье, Михаил Степанович успел только подумать:
«Как же живуча человеческая память! С той ночи минуло сорок долгих лет…»
* * *
Михаила Степановича доставили в больницу одним из последних. Сначала увозили пострадавших с открытыми ранами, истекающих кровью. На его теле ран не было, если не считать ссадин и ушибов от обрушившихся обломков кирпича, штукатурки и потолочных балок. К тому же он, потеряв сознание, даже не стонал.
Но когда, уже в больнице, дежурный врач осмотрел его, то сказал:
— Этому, конечно, не говоря об убитых на месте, досталось, пожалуй, больше всех. Жесточайшая контузия. Положите его так, чтобы как можно меньше его тревожить. Хорошо бы отдельно от прочих.
На что палатная сестра возразила:
— Где уж там отдельно. В общих палатах ни одного места не осталось. В коридорах кладем.
Врач еще раз прослушал пульс и сказал уже более настоятельно:
— Этого надо отдельно!
— Господи! Да говорю же я вам, в коридорах кладем! — взмолилась сестра.
И тогда врач приказал положить его в комнатушку дежурных сестер.
— А сейчас в операционную? — спросила сестра.
— Не надо, — сказал врач. — Ему сейчас нужен полный покой. Следите за ним внимательно. Если будет слабеть пульс — инъекцию камфары.
О тяжелом состоянии Михаила Степановича сообщили наркому здравоохранения Семашко. Николай Александрович тут же позвонил давнему приятелю своему, очень известному профессору медицинского факультета, попросил посмотреть контуженного. Было это на третий или четвертый день пребывания Михаила Степановича в больнице. Профессор, седой и благообразный,
— Все опасное позади.
Потом пошевелил белыми лохматыми бровями и уверенно пообещал:
— Черев две недели сами бомбы кидать сможете. Михаил Степанович усмехнулся в бороду:
— Я, доктор, по другой части… Бомбы кидать не приходилось.
Профессор посмотрел на него пристально:
— Не приходилось… Как же так? Вы ведь большевик? Весь мир насилья мы разрушим! Как же без бомбы?
Профессор вышел, а Михаил Степанович долго еще смотрел с улыбкой на закрывшуюся за профессором дверь.
Не приходилось. Действительно не приходилось. А ведь было время…
Не всегда он был таким принципиальным противником террора. Гимназическая история с покупкой револьвера системы «Смит и Вессон» не в счет. Револьвер он покупал главным образом для себя. Чтобы не сдаваться живым. И расстался со «Смит-Вессоном» без особого сожаления.
А вот то, что было позднее, — это уже вполне серьезно… Когда зимою 1886 года, после ареста и исключения из Петербургского университета, он был выслан в Воронеж и встретился там с Катей Долговой, тоже высланной из Петербурга, за участие в студенческой демонстрации, то сразу же выяснилось: оба убеждены — нет для революционера более благородного пути, чем путь Желябова и Александра Ульянова; и это единственный по-настоящему действенный путь. Потому, наверно, так быстро и сблизились, что оказались единомышленниками в самом главном.
Правда, потом, по мере того как все больше погружался в пропагандистскую деятельность, проводя регулярные занятия в рабочих кружках — сперва в Воронеже, затем, с девяносто второго года, в Петербурге на Выборгской стороне, — все чаще стала закрадываться мысль о том, что решающая сила русской революции не террористы-одиночки, а эти вот рабочие люди, которые с таким вниманием вслушиваются в каждое слово подпольного пропагандиста.
Далеко не последнюю роль в той «аничковской» истории сыграло убежденное упорство Кати.
А зародился замысел покушения как бы случайно… Наверное, все же это слово здесь непригодно. Не подвернулся бы этот случай, нашелся бы другой. Не мог не найтись, потому что Катя жила жаждой подвига, подвига опасного, жертвенного; в таком подвиге видела цель жизни. Так что тот как бы случайный разговор с Олтаржевским лишь подтолкнул развитие событий…
Олтаржевский пришел поздно вечером, чтобы предупредить Катю и Михаила, что на квартире у Купцова засада. Ему совершенно случайно удалось обнаружить это, и он кинулся извещать товарищей. Прежде всего — Александровых. Олтаржевский давно уже был влюблен в Катю, влюблен безмолвно, по-рыцарски; Катя и Михаил знали об этом и щадили его, не выдавая своего знания. Именно поэтому и кинулся Олтаржевский прежде всего к ним, через весь город, и добрался лишь в начало двенадцатого.