КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК
Шрифт:
Эко я разнюнился. Возрастное ворчание! И нынешней зимой, небось, в Останкине и Сокольниках будут носиться жизнеупорные лыжники, а пончики им заменят энергетически-свирепые «Сникерсы» или «Твиксы». А пока же и отопление в Москве не включали, обещали, впрочем, что вот-вот включат, и никакие трубы, даже и в самых проблемных местах, лопаться себе не позволят.
А вот здание номер три по Камергерскому переулку по-прежнему находилось в отсутствии. К новому состоянию Камергерского граждане привыкли, и обсуждать диковинное, по первым чувствам, явление считалось уже дурным тоном. Иногда, правда, в публике возникали вялые разговоры о каких-то заседаниях Государственной экспертной комиссии, но тут же эти разговоры и кончались. Известно было, какие толки бывают из подобных комиссий, а уж после погибели Севы Альбетова эту комиссию и вовсе следовало бы прикрыть.
Я в Камергерский не
А я не сразу, но вспомнил, что горельеф «Волна» Анны Семеновны Голубкиной, исполненный ею для Шехтелевского фасада имел и второе название. «Пловец». Искусствоведы писали о романтическом образе пловца, боровшегося со стихией. Собственно говоря, горельеф был козырьком правого входа в здание. Но Шехтель накрыл его еще и геометрическим козырьком. Ваську Фонареву скорее всего в пятиминутных видениях являлся лишь пловец, вернее, его голова, руки и плечи. Пловец, хоть и воздушный, явно имел отношение к пропавшему зданию и, видимо, пытался вырваться в бытие города из отсутствия и неволи.
Впрочем, Васек, касимовский водила-бомбила, мог о своих видениях и наврать.
Театры я в ту пору посещал с неохотой. Даже походы в Консерваторию (она от меня в ста метрах) вызывали опаску. Впрочем, почему - даже? Консерватория-то по теории нервного искусствоведа П. Нечухаева и могла оказаться самым уязвимым местом. То есть, конечно, нечухаевская теория чушь, но вдруг… «Бочка ищет свое место», - утверждал Нечухаев. Но бочка-то, улетевшая из сада образованного сантехника П.С. Каморзина, была обнаружена в подвале музыкантского дома на задах Консерватории. И по убеждению того же Каморзина, выбрасывал ее Сергей Александрович Есенин в Брюсовом переулке, впадающем в Большую Никитскую именно у Консерватории. И что стоило странствующей бочке снова заблудиться и расчистить для себя место здесь, отправив Большой зал со всеми его потрохами, то есть с органом, нотами, портретами гениев, музыкантами, слушателями и прочим, куда-нибудь подальше?
То-то и оно…
А тут еще этот пловец, будто бы являвшийся Ваську Фонареву.
Но приехал в Москву из Прибалтики, с озера Тракай, Родион Константинович Щедрин, и мы с женой не могли не отправиться в Большой зал на его концерт. Все было прекрасно. И Родион за роялем был хорош, и «Озорные частушки» прогремели, и блестяще исполнил фортепьянный концерт модный нынче Денис Мацуев. По обряду консерваторских вечеров в дирижерскую выстроилась очередь желающих поздравить маэстро, сказать ему комплиментарные слова или же вручить цветы. И я встал в очередь, как никак мы с Щедриным некогда приятельствовали. Но люди в очереди показались мне понурыми или хотя бы растерянными. Я не сразу понял, в чем дело. А потом понял. У дверей в дирижерскую стояли, расставив ноги и распрямив груди, четверо или пятеро бритоголовых атлетов, будем считать, что с музыкальным образованием, в черных костюмах и со взглядами исподлобья. Они-то и определяли, кого следует допускать к пожиманию усталой руки маэстро, а кого нет. Удач при общениях с пропускными системами у меня не было никогда, а потому я, постояв без движения минут десять, очередь покинул.
Вполне возможно, в консерваторской жизни складывались новые обряды.
И все же было неприятно.
И не только неприятно. Но и тревожно. А может, и впрямь серьезной музыке теперь угрожала опасность, ее стоило оберегать, и нечего было дуться на чернопиджачных атлетов? Или вот еще что: а вдруг было уловлено намерение странствующей бочки напасть сегодня на Большой зал, а потому и вызвали охранение хотя бы для участников концерта? Но чем бочке-то была нехороша музыка и ее исполнители?
Или ей были неприятны слушатели,
Двое из замеченных в антракте лиц меня удивили. Андрюша Соломатин и пружинных дел мастер Сергей Максимович Прокопьев. То есть удивление мое было вызвано не ими самими, а их присутствием в Большом зале.
Прежде ни того, ни другого в консерваторских стенах я не встречал. Прокопьев как-то говорил мне о своем интересе к музыке, причем интерес этот был связан с личностью Сергея Сергеевича Прокофьева, почти что однофамильца пружинных дел мастера, однако своего интереса к музыке Прокопьев как будто бы стеснялся. У меня было желание спросить кое о чем Прокопьева и как члена Государственной экспертной комиссии, и как человека, отправившегося разыскивать буфетчицу Дашу. Но сам Прокопьев ко мне не подошел, был занят разговором со своей спутницей, а вмешиваться в их беседу вышло бы делом бестактным.
И Соломатин прохаживался по фойе с, надо полагать, приятельницей. Вот завести разговор с ним желания у меня не возникло.
Андрюша Соломатин происходил из интеллигентной семьи, в доме у них имелось пианино, но в пору нашего с ним общения особенным меломаном он себя не проявлял. Из косвенных сведений мне было известно, что в последние годы Соломатин проживал чуть ли не аскетом. Он и некогда одежды предпочитал свободные - свитера, джинсы, теперь же попадался мне на глаза - на улицах, редко в Камергерском, в закусочной, - именно в образе сантехника, в куртках каких-то потрепанных, прежде - в ватниках, за прической явно не следил, а порой выглядел и просто неряхой. В Большом консерваторском зале я его не сразу узнал. «Ба! Да этот джентльмен с бабочкой - Андрюша Соломатин!» - сообразил, наконец, я. Банальное «как денди лондонский» тут нельзя было бы употребить. Вовсе не денди (впрочем, откуда я знаю, какие нынче лондонские денди), а безукоризненно одетый для праздника музыки господин проходил мимо меня. Разве что не в смокинге. И должен заметить, высокомерный господин. Разглядывать со вниманием приятельниц и Прокопьева, и Андрюши Соломатина в антракте времени не было, но кое-какие приметы их запечатлелись в моем сознании. Спутница Прокопьева увиделась мне дерзко-яркой (мог бы написать - вульгарно-яркой, но это на мой старомодный вкус, у иных же мужчин ее дерзкая яркость, наверняка, могла вызывать и эротические соображения), оживленные ее обращения к Прокопьеву показались мне экзальтированно-неестественными, сам же Прокопьев выглядел при этом растерянным и будто стеснялся чего-то. Приятельница же Андрюши Соломатина была милашка и скромница. Одета она была со вкусом, впрочем, длинное вишнево-бархатное платье ее (с вырезом, естественно) можно было признать и концертным, что, конечно, вполне соответствовало стилю Большого зала. Удивило меня, мельком лишь правда, обилие золота и камней, украшавших скромницу. Будто бы барышня явилась не прильнуть натурой к серьезной музыке, а была приглашена в Гостиный двор на осенний бал, где непременно должны были собраться в боевых уборах светские львицы и пантеры. Откуда у Андрюши Соломатина образовалась столь ценная подруга? Ну мало ли откуда… А так пара была хороша. Глаза у девушки светились, на Соломатина она то и дело взглядывала с обожанием. Сам же Соломатин был сух, надменен (скорее всего по отношению ко всей шелестящей вокруг него публике), но ощущалось, что он чувствует себя хозяином жизни. А если надо, то и перчатку желающему готов выбросить.
Это меня встревожило.
С мыслями о Соломатине дома я забирался под одеяло. Но сообразил, что не нажал на кнопку приемника. Что-то новостное журчало по «Маяку». Чертыхаясь, я вернулся к столу, полусонный на кнопку нажал, а перед тем услышал о чудесном происшествии в Охотске, что на Дальнем Востоке, кнопкой же, как выяснилось позже, я раздробил слово «Альбетов». Да, да, сообразил я, что-то сообщали про Альбетова. Однако при чем тут Охотск, рассердился я. Восстановил говорильню «Маяка», но уже рассказывали об итогах вчерашних матчей и о несравненных по красоте падениях футболиста Быстрова.