Кандалы
Шрифт:
По окончании программы «граф» объявил собранию, что переход настроения из официального в интимное он считает состоявшимся.
Захлопали пробки, запенилось жигулевское пиво, начались разговоры.
В интимном уголке, на «графской» кровати, попрежнему сидели «птенцы» Солдатова — Клим, Вукол и Фита. К ним подошел Левитов, взволнованный своим выступлением.
Одет он был, как всегда, хорошо, даже не по-демократически изысканно. До этого момента держал себя особняком от всех — баричом.
Теперь Левитов поздоровался со всею тройкой и прежде всего заговорил с Климом:
— Позвольте мне с вами познакомиться! — отрекомендовался он и крепко сжал его руку своей сильной и в то же время нежной рукой.
Он помолчал, нежные щеки его, едва покрытые золотистым первым пухом пробивающейся бородки, слегка заалелись.
— Одним словом, — тут он махнул рукой, — я тоже пишу стихи и совершенно искренно ставлю их ниже ваших! вот!
Тут Левитов вынул из бокового кармана своего новенького, чистенького, хорошо сшитого пиджака небольшую тетрадку розовой почтовой бумаги, исписанную красивым, четким почерком, и подал Климу.
— Прочтите сейчас же, а я пойду пока к закусочному столу. Стихов немного, всего только одно стихотворение, но по нему вы можете судить вообще обо мне и моем творчестве! Я бы хотел потом поговорить с вами! — Левитов встал и быстро отошел к «буфету».
Клим развернул розовую тетрадку с довольно длинным стихотворением под странным заглавием «Размышления никудышного» и начал читать его вслух вплотную придвинувшимся Вуколу и Фите.
Это были жалобы на безволие и неприспособленность к жизни, неожиданные от такого на вид здорового и сильного юноши, каким казался Левитов. Автор считал себя конченным, обреченным человеком. От стихов веяло искренней грустью и безнадежностью. «Размышления» заканчивались патетически:
В бесполезных, бесплодных усильях Мы утратили веру легко: Улететь мы хотели на крыльях — Притяженье земли велико!— А ведь он свободно владеет рифмой! — заметил Вукол. — Это Икар [21] с крыльями, разбитыми еще до полета! А ведь теперь в буквальном смысле много эдаких Икаров! В сущности — это предчувствие общественной реакции, столкновение хрупкой, нежной души идеалиста с суровой действительностью!
— Самолюбие! — сказал Клим, — его, быть может, несправедливо выперли из семинарии.
— Вероятно, за нежелание зубрить семинарские учебники!
— Да! среди нас он — как белая ворона!..
21
По преданию древних греков, юноша Икар пытался перелететь море на крыльях, сделанных его отцом Дедалом из перьев и воска. Приблизившись слишком близко к солнцу, Икар погиб, так как воск растопился и крылья распались.
— Жаль его! — возразил Фита, — драматизм внутренних переживаний искренний! Им глубоко завладела навязчивая идея «никудышничества».
— А как прочитал «Хозяина»! Артистически! Ему бы на сцену пойти.
В это время подошел Левитов. Ничего не спрашивая о своих стихах, повидимому полный завладевшим им настроением, он заговорил возбужденно:
— Есть особый тип
— А вы-то из какого сословия?
Левитов улыбнулся.
— Из колокольных дворян! Отец мой довольно состоятельный поп! Брат мой в этом году кончает семинарию, а я — никудышный!.. Оставили меня на второй год во втором классе духовной семинарии, а я не захотел остаться, перешел в учительский институт. О! да что обо мне говорить? — Левитов безнадежно махнул рукой. — Моя песня спета! Стихи мои никому не нужны, не ко времени: наступает эпоха для вас, пишущих о народе, а не для безнадежных эстетов и лириков.
— Отчего же вы не с нами? — спросил Вукол, — какую препону вы видите в лиризме? Отчего сторонитесь кружков молодежи? Ведь там есть много развитых, умных, интересных людей!
— Отчего? — как бы задетый за больную струну, вскинулся Левитов, — оттого, что они, кроме будущей революции, ничего знать не хотят! Оттого, что они сапоги ставят выше Шекспира, а литературой считают только политическую экономию, в которой, кстати сказать, и понимают-то немного! Вы обратите внимание, с каким высокомерием они относятся вообще к художественной литературе, в которой — Толстой, Щедрин, Достоевский! А они разве только еще Некрасова считают полезным, который, по-моему, и не настоящий поэт! Да, да! Погодите возражать: у вашего Некрасова прозаический язык и напрасно он писал стихами — он просто большой художник, ему бы надо было прозой писать.
Друзья всплеснули руками. Левитов продолжал:
— А вот Фета они считают неприличным, хотя знают только одно его стихотворение, прочитанное ими в эксцентрической критике Писарева, который даже Пушкина хотел оплевать, но только и до задницы ему не доплюнул: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья!» Да ведь это же шедевр, прелесть! Попробуйте вы им сказать это — так они вышвырнут вас из своего кружка! Фет запрещен их цензурой! А вот я, например, люблю Фета! Вы только послушайте!
Левитов схватил лежавшую рядом гитару и, чуть слышно шелестя струнами, очень хорошо спел пианиссимо нежным бельканто прелестный мотив, в котором как бы трепетали волны лунного света:
Тихая, звездная ночь… Трепетно светит луна. Жарче тебя я люблю В тихую, звездную ночь…В это время перед слушателями выступил опять Хохлаченко. Смуглое его лицо было строго и неподвижно. Он вынул белый носовой платок, вытер им тугие черные усы и сделал знак рукой, требуя внимания.
Все смолкло.
— Белое покрывало! — спокойно, низким басом, но чрезвычайно отчетливо сказал он.
Все встали: это было заглавие знаменитого стихотворения, без которого не обходилась тогда ни одна нелегальная вечеринка. Мать революционера, осужденного на смертную казнь, на свидании в тюрьме обещала сыну хлопотать об отмене казни и, если ей это удастся, дать ему условный знак: когда он взойдет на эшафот, мать появится в окне в белом покрывале. Приговор не был отменен, но, чтобы сын в последний момент не упал духом, она появилась в белом покрывале.