Канун
Шрифт:
Хорош был с ним Кузьмич. Не обижал. Работать не заставлял много.
Вроде отца Кузьмич ему.
А вот надоело же. Ушел.
Тайком. Без копейки. И в непогодь. Дождь. Ливень прямо.
На улице и жить стал.
С мальчишками сошелся бездомовыми. Вместе — уличным промыслом: бутылки, тряпье, хлам разный собирали, дрова «пикалили», воровством не гнушались подчас. Всего бывало.
Так незаметно до двенадцати лет, шутя, играя, на улице прожил.
Шутка ли? Четыре года на улице,
Будто не года, а часы: четыре.
Революция…
Ах, веселое для Миши настало времечко!
Фараоны-то с чердаков:
— Та-та-та-та-та-та-та!
А внизу волнами, морем в непогоду, жутко, радостно так:
— У-у-у! Ва-ва-ва! Ого-го-го-о-о!!
Веселое для Миши времечко!
Сроднился словно, уравнялся со всеми. И все точно с ним уравнялись. Поняли как бы, что не в домах-квартирах жизнь настоящая, а на площадях, на проспектах этих, переулках, где с чердаков — пули фараонские.
Веселые Мишины, великие дни!
Тюрьмы громили. Освобождали…
Плакали кандальники, вечники, видел это Миша.
И Миша тюрьмы громил, сыскное. Суд жег окружный.
Двенадцати лет был.
Да, да, да, да!..
Да и он ли один? Меньше его еще. Плашкеты прямо. Порты валятся, под носом мокро и:
— Отречемся от старого ми-и-ира!
Керенского свергли.
Зарвался, заимператорился.
Не по высоте — голова.
При Керенском тоже интересного много было.
Хвосты лавочные. Самосуды. Воров топили в Фонтанке, убивали на раз.
Черный, после, автомобиль.
Летит, стерва, без огней летит.
Охотились милиционеры на него.
— Стой!
И из винтовок.
Поймали, говорят, автомобиль-то этот.
Грозный восемнадцатый год. Великий.
Писатели о нем писали, поэты. И хорошо, и плохо.
Миша рассказывает о нем хорошо. И как господа «с голода дохли», и про налеты, расстрелы.
И про себя, как мешочничал, на крышах поездов — на Званку, в Оршу, в Торошино ездил.
Крепко рассказывает. Например, балда один встал на крыше. А поезд полным ходом. А тут мост железнодорожный. Трах — черепушкою об мост. Ваших — нет.
Ездил Миша много.
Сначала не мешочничества ради, а с машинистом познакомился. И поехал.
Все равно же, где быть.
В Питере, в другом ли каком месте.
В Америку — и то поехал бы, так, без всего, что на себе. Как тогда от Кузьмича восьмилетним — в дождь, в ливень.
Так бы и в Америку.
Белые как на Питер шли — добровольцем пошел в Красную Армию.
Много Мише работы с революцией.
Все нужно узнать: и в газетах
Сенька, его товарищ:
— Страшно, — говорит, — убьют еще…
А Миша:
— Ну и пусть.
И еще:
— В прошлом году шкет один на восьмерку залез, на колбасу. Сорвался, и зарезало прицепным. Вот тебе и без фронта без всякого, а без головы.
Сенька поскреб за ухом, помянул «мать» — и на фронт.
В живот в первом, под Гатчиной, бою осколок угадал.
Эвакуировался и умер, а Миша невредимым до реки Наровы дошел. Всю как есть кампанию.
— Черт их знает! Снаряды у белых не рвутся, — разочарованно говорил.
Хотелось быть раненым. Надо же все испытать.
У другого вон ран — пять. Ноги, живот шиты и перешиты, а его хоть бы царапнуло.
После, под Кронштадтом, — опять добровольно.
И опять уцелел.
Рядом убило красноармейца, а его только оглушил снаряд.
Суток двое в ушах перезвон, как у попов на пасхе.
И в голове потешно так: пустая будто голова.
Миша любил…
Из-за любви он и спекулировать стал. Ведь из-за любви в разбой пойдешь, не только что.
Снабжать нужно было девочку, Лидочку.
Не просила она.
И не из жиганства, не из хвастовства снабжал.
— Смотри, мол, какой я буржуй-спекулянт, ухарь-купец.
Другая была у Миши статья.
Видел: нуждается, голодает девочка, воблу, как севрюгу какую, уписывает; тянут с матерью унылый карточный хлеб — от выдачи до выдачи.
Кровь запеклась в Мишином сердце…
И в поездах, при обмене товаров, торговался-жилил, как последний маклак; шапку, как говорится, оземь бросал, что цыган на ярмарке.
Удивлял, сбивал с панталыку избалованных мешочниками крестьян.
— Ну, брат, видно, что спекулянт ты естественный! — крутили головами мужики.
— Этот, брат, далеко пойдет. Советский купец!
Гоготали. Но охотнее, чем кому другому, обменивали Мише.
Крестьянин деловитость любит.
Но не стало Лидочки.
Не умерла…
Просто — уехала, переехала — не знал Миша.
Из Красной Армии пришел — не было ее уже, и след ее всякий пропал.
Хочет Миша любви, тоскует по ней и без нее, слаб, неуверен без любви.
Смелый всегда, сероглазый взор — беспокоен, растерян.
Ищет этот взор. Впивается и откатывается — не находит.
И потому, возможно, не работает Миша нигде, а почти позорной профессией занят — торговлей уличной.
Потому что здесь, на улице, возможно, найдет потерянную, ту, любил которую, когда пятнадцать было.