Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
— Ну шо? — спросил Скиба, хотя и без слов по лицу моему было видно, что я лучшего и не ожидал.
— Отлично! — сказал я.
— А-а, то–то! Скиба хорош, когда дает! Скиба бюрократ, Скиба кат, Скиба черт знает хто, когда радянсько добро бережет!
Заперев сарай и оставшись у ворот, он вынул изо рта трубку и долго молча глядел вдоль улицы, против которой был расположен сарай. Маленькие глазки его щурились, будто по ним хлестало ослепительное солнце. Рыженькие бровки подрагивали от напряжения. Он шумно, как паровоз, дышал, будто собирался сказать что–то злое и неприятное, но вдруг лицо его просияло.
— Гляньте туда! — сказал он.
Я посмотрел в то место, куда Скиба указывал рукой.
— Видите дворец?
— Это что, вон тот большой белый дом?
— Точно… Это наш клуб. Красивый? Верно?.. А сколько було мороки из–за него? Волокушей не выгребешь!.. А хто ту мороку сробыв?.. Хозяин ваш. Чего он тут вытворял? Тильки шо одному богу не писав…
— А зачем он это делал? У вас что с ним, личные счеты?
— Ни-и, — поспешил Скиба отклонить мою мысль, — я к нему
Скиба сделал паузу, досадливо поморщился, словно хотел сказать: «Э, да шо об этом говорить!»
Могучая грудь его тяжело колыхнулась, и он продолжал:
— А шо було с водопроводными колонками? Ну, хоть якорь на шею та у воду!.. Дивитесь, о там у нас курорт, а у самого кинця Слободки дом отдыха, — у них е свой водопровод. Вот ваш хозяин и заладил: «Проводить в Слободку воду! Треба дать облегчение женщинам, хватит им коромыслами хребтины гнуть!» Заладил это на каждом собрании, на всех выборах в наказы вписывать. Будто мы не знаем, шо водопровод лучше коромысла. А он знай свое!.. Ну, поднял на дыбки все женское подразделение. Житья не стало…
Сказав это, Скиба неожиданно замолчал, насупил бровешки, словно спохватился, уж не слишком ли он разоткровенничался со мной, мало знакомым ему человеком.
— Да, вот такое наше дело, — наконец проговорил он после долгого молчания. — Вам про меня если и не говорили, то еще наговорят всякое… Колонки мы, конечно, поставили… Три штуки: две по краям Слободки, одну посредине. Эх! — со вздохом глубокого огорчения сказал Скиба. — Мелко пашеть ваш Данилыч! Шо там колонки, керосин та белый хлиб!.. Я мечтал сделать такую Слободку, шоб от города не отличалась, все шоб в ней як у Киеве или Запорижже — хаты со всеми удобствами, улицы асфальтованные, фонари, водопровод, щоб хозяйка не до колонки тюпала с тем же коромыслом, а у себэ в хате, прямо из краника… Ясно? Вы не думайте, що я жалюсь чи оправдуюсь, ни! Я вечно жить тут не собираюсь: куда партия прикажет, туда и пойдеть Скиба! Это вы можете хоть в горкоме, хоть тамочки в ЦК сказать. Скиба — солдат, а ваш хозяин на мене, як на генерала, — глядит. Ось и дурный же он! Який же я генерал? Га? — Он покачал крупной, как колокол, головой, вздохнул и словно нехотя сказал: — Я не здешний… С Калача. Слыхали? Ну вот. Так я ишо после армии, как только перешел на гражданку, мечтал об этом, тоись пойти на колхоз либо на поселок, шоб самому хозяиновать. Ну, сразу–то мне не удалось попасть на такое дело. После армии осел я в Запорижже. Работенка у меня была такая, так сказать, деликатная — в коммунхозе служил — «золотарями» нас дразнили. Надоело мне: на собранье придешь, все с тебя смеются, отодвигаются, нос зажимают. А я ж его не черпал, ну, золото–то… Взяла меня тоска — ходил в горком, аж до Киева добирался. Добилси, послали сюда, в Ветрянск. Тут тоже чуть не подсунули мне то самое добро. Ну, я поставил дилемму: не идти! Хотели меня в торговую сеть бросить. Это, я вам скажу, для меня хуже запорожского «золота». Там хоть знал, шо возишь и как воно называется. А торговля… Не приспособлен я до нее… Отбился я от этого дела и вот сюда, в «Красный рибак». В то время жизнь была такая: в магазинах ни в городе, ни в Слободке не то шо порядочной рибы — ни тюлечки не найдешь, а на базаре шо душе вгодно: балыки осетровые, белужий бок копченый, сула… А тюлька на нитке, як золотое монисто, играет! И много ее — над каждым прилавком висить. На прилавках бичок, селява, кулик, чопики, калкан — черта тильки нет!
Огляделся я и понял, шо хороший председатель тут может из колхоза Эльдораду сделать. Это как раз совпало с тем, что с верхов была спущена директива развивать инициативу на местах усеми способами. Только сентябрьский Пленум прошел, ну, думаю, настало время и для нас, низшего звена!.. Не–ет, — мотнул головой Скиба, — не город хотел я из Слободки делать, а бильше — Эльдораду!.. Пускай уси смотрять, шо Скиба из вонючей рыбацкой Слободки сробив!
Его литой затылок чуть побагровел, когда он слегка нагнулся и стал выколачивать трубку о каблук.
— Но, — неторопливо продолжал он после того, как голова гнома была освобождена от гари и мундштук продут, — деньги нужны
Ладно, распахал я ее… А земля–то шо творог. Развернул баштан. Двадцать машин одной помидоры собрал! И в Донбасс! Каждая машина — три тысячи карбованцев. Шесть машин огурцов, тридцать машин арбузов и десять — дынь… Все взяла Всесоюзная кочегарка! Полтораста тысяч за лето на текущий счет положил! Потом решил до начала путины сетки сыпать на ночь — пятьдесят тысяч в сейф положил. На следующий год планировал с одной земли снять полмиллиона! Но тут этот чертов Тримунтан ваш все испортил. Написал, что колхоз занимается спекуляцией и незаконным ловом рыбы в запретное время. Может быть, все и обошлось бы, если бы не Васька–милиционер, вот там живет, рядом с керосинщиком Костанаки. Прийшов тот Васька и застал, как говорится, на месте преступления: сетки выливали — улов был бо–огацкий! А шо за преступление? Мы шо, себе рибу брали? Вывезли на ринок и продали трудящимся. Ну, кто от этого пострадал? Государство? Море? Но, конечно, милиционер везде милиционер: шо в Сибири, шо на Каспии, шо на Черном море, шо на Балтике, — он первым делом арестовал сетки и рибу, потом причепився до рыбаков. Почему, мол, в неположенное время рибу берете? Тут к нему подошел моторист Володька, вынул у него из кобуры пистолет и бросил в море…
— Как это вынул?
— А очень просто, — ответил Скиба, — немножко прижал Ваську и вынул. Он, сволочь, под газом был, а сила у него — шкворень на коленке гнет. А его батька баркас с парусами, полный рибы, один на берег выволакивал. Не верите? Спросите у своего хозяина. Ни-и, зараз Володькиного батька в живых нема: в прошлом году стащили на гору, от туда, там у нас кладбище. Вы не верите за баркас? Так слухайте, шо я вам скажу. Идут баркасы с моря, а он, Володькин батька, на берегу стоить и смотрить, як идут рыбаки, — он, чертяка, по виду узнавал: есть улов или нет. Если хороший улов, то на палку обопрется, глазюки на баркасы и сосет люльку. Она у него была бильше моей. Если видит, шо рыбаки везут только на юшку, сплюнет, согнется и тюпает домой. А если с рибой, он стоить, як грот. Ну вот, как только рыбаки подгребут к берегу и, если большой улов, начнут, засучив портки, воду толочь возле баркасов, он и глазом не моргнет. Волна сердитая, готовая каждую минуту выкинуть баркасы, — значит, надо на берег на валках тащить. Вот пока люди возятся, перемокнут все, матюгов сто возов наговорят, он стоит, как будто его это не касается и словно среди рыбаков нет его кровного сына Володьки, синего как пупок. Ну, рыбаки намотают трос на шпиль и «Дубинушку» такую заголосят — от нее аж канаты краснеют. А он хоть бы шо: стоить и улыбается. Ну, попыхтять рыбаки, попыхтять и примутся за разгрузку баркаса. Только наложат первую корзину и подадут выстроившимся в черед бабам, как старик вынет люльку изо рта и гаркнет: «Годить!» Сразу все останавливается. Медленно, как кот (у него была ревматизма), подойдет по песочку до воды — ноги он не мочил, — попросить, шоб подали ему конец, завяжет конец калмыцким узлом, проденет в петлю голову, вытащит руки, согнется и скажет: «А ну, с богом!» — и тянет, как бугай. Ноги по коленные чашечки тонут в песке, а он хоть бы шо — идет себе, конец натянется, аж звенит. Рыбаки знай подсовывают под киль валки. Не проходит и десяти минут — баркас уже обсох. Он бросает лямку, берег себе первую корзину рыбы и уходит домой. Тут галдеж поднимается, каждый просит его зайти до ихнего дому отведать горилки да юшки из привезенной рыбы. Вот какой отец был у Володьки! Звали его Пуд Федосович. Знаменитый был когда–то человек! В цирке выступал, рельсу на плечи положить, а с каждого конца по шесть человек повиснуть, а он кружить, кружить — каруселью это называлось. Из цирка ушел, грузчиком в разных портах работал. Сам он с Волги, силы был непомерной. Теперь таких людей с огнем не сыщешь. Вот меня считают сильным, а ведь я против него, шо мерин против слона.
Так вот, значит, сын его моторист Володька, как я уже сказал, и взял у Васи–милиционера пистолет — и в море. Вася не заплакал, не полез драться, не стал, между прочим, и ругаться или грозить, хотя рыбаки и подняли его на смех. Он разделся, аккуратно сложил форму, положил сверху форменную фуражку, поставил рядом сапоги и кинулся в море. Ваське море шо утке пруд. Он здесь родился и пацаном с причала бичков ловил, рыбу–иглу собирал; в порту прыгал с пирса, монетки со дна доставал. В общем, тот парень! Часа два он нырял. Хорошо што море было спокойное, а если б низовка или этот окаянный тримунтан дул — не видать бы ему пистолета: песком мгновенно затянуло бы.
Пока Васька нырял, пацаны да бабы рыбу растаскивали по домам. Рыбаки, кто шумнее, по хатам разошлись, а Володька все изголялся над милиционером.
«Вот, — говорит, — возьму твою робу и тоже брошу в море, как домой пойдешь?»
Вася, между прочим, парень был не дурак, он не отвечал на Володькины глупости. Жалко, меня тогда не было, некому было Володьку уберечь. Ведь он так и сделал, как говорил: бросил в море Васину форму. Пришлось тому под общий смех топать до отделения в мокрой одежде.