Карл Великий. Основатель империи Каролингов
Шрифт:
Реальность этой новой земли поражала Шарлеманя. В полной мере он понимал только то, что мог пощупать сильными руками, увидеть или услышать. Более того, получив лесное воспитание, он верил, что все разнообразные земные вещи – результат шестидневного Сотворения мира – имеют свое назначение. Сухие ветки на земле рождали огонь, если их энергично потереть друг о друга; они являлись топливом для огня, на котором, в свою очередь, готовилось мясо мертвых животных. Шарлемань непрерывно пытался выяснить назначение продуктов земли. Африканские торговцы уверяли его, что даже фантастические гигантские слоны служили
Но что такое Африка? Алкуин меньше рассказывал Карлу о форме Земли, чем о небесном своде, и это раздражало сильного франка. В книгах Алкуина утверждалось, что прародителем населения Африки был один из сыновей Ноя и что Африка была житницей Рима и родиной божественно мудрого Августина. Но в них ничего не говорилось о ее форме, за исключением того, что за палящим зноем пустыни нет человеческой жизни, кроме как вдоль реки Нил, которая должна течь с горы Парадиз (Рай), расположенной на востоке, где солнце каждый день вставало со своей мокрой постели в океане.
Однажды Шарлемань увидел картину сотворенной Земли, нарисованную на стене Латеранского дворца. Адриан назвал ее скатертью мира, и это не имело никакого смысла, хотя образованный римский пастырь объяснил, что знаменитый космограф Космас доказал по Священному Писанию, что Земля имеет форму стола с Иерусалимом в центре.
Однако Шарлемань ясно помнил, как латеранская живописная карта показывала обширность Земли, простирающейся до Эфиопии от побережья Африки и до Вавилона или Багдада и Персии на восточном краю. Очевидно, сам он путешествовал близко к северному краю, где туман скрывал море Норманнов. Дальше лежали только вечные льды под Северной звездой.
Так же как король франков мечтал о прокладывающем дороги слоне, он желал, чтобы у него на стене, возможно в Ингельхейме, где любила жить Фастрада, красовалась живописная карта. Опять же, размышлял он теперь, если бы у него была ладья-дракон вроде той, пустой, ждущей в тумане, он мог бы с Рейна отправиться на север по открытым морским дорогам – если бы он смог заключить мир с норманнами и арабами, чьи флоты бороздили моря, забирая добычу с других судов. Он не смог удержаться и не рассказать детям желанную сказку о путешествии, которое они предпримут вместе с паладинами и воинами на больших кораблях в Иерусалим.
– Мы будем жить там на Сионе, – объяснял он, – и смотреть на колыбель Господа в Вифлееме, и после этого мы будем жить в мире, и не будет больше никаких путешествий.
Дети верили, что король возьмет их туда, за исключением, пожалуй, улыбающейся Берты, которая держала свои мысли при себе.
Именно Берта, без всякой на то вины с ее стороны, возбудила гнев отца против Алкуина. Этот мастер обучения никогда не любил страну франков, как свою родину; он страстно стремился вновь посетить библиотеки Йорка и Лидисфарна, откуда он брал прекрасно иллюстрированные сборники месс, чтобы переписать их для библиотеки Шарлеманя. Алкуин намекнул, что на той стороне канала можно было найти карты, нарисованные просвещенными ирландцами. И все-таки король отказался отпускать своего наставника.
Прилежный Алкуин, однако, поддерживал переписку с Оффой, королем Мерсии,
Поэтому случилось так, что Оффа согласился породниться с Карлом. Но когда этот далекий правитель Мерсии предложил, чтобы дочь короля Берта обручилась с одним из его сыновей, Шарлемань впал в дурное настроение, восклицая, что Берта еще слишком молода для этого. И в любом случае ей не следует отдавать себя варвару.
– Однако маленькая голубка должна выйти замуж, – запротестовал Алкуин. – Разве ее не для этого учили?
Непонятно, но его простое замечание вызвало гнев у повелителя. Шарлемань велел Алкуину уделять внимание умам девушек и никогда больше не заговаривать об их замужестве. Впредь всем британским сборщикам шерсти и рыбакам запрещалось высаживаться на побережье Шарлеманя. Одновременно он запретил Элише, византийскому полукровке, приближаться к Ротруде. Шарлемань сказал, что опьяненный двор Константинополя отнесся пренебрежительно к его дочери, что могло быть, а могло и не быть правдой.
Алкуин больше ничего не сказал по этому вопросу, полагая, что этот гнев – просто результат плохого настроения его повелителя. Однако в этом проявилось своенравие Шарлеманя. Он жаждал слышать звонкие поющие голоса своих девочек и следил взглядом за их легкими движениями, когда они ехали верхом вслед за ним в очередной поездке. Он не мог отказаться от этих радостей и под тем или иным предлогом удерживал их от замужества, хотя Ротруда и Берта были уже достаточно взрослыми для мужских объятий.
Возможно, потому, что они облегчали его усталость, или потому, что Фастрада перенесла свою неприязнь на дочерей Хильдегарды, Шарлемань еще больше приблизил их к себе. Стали поговаривать, что он любит своих дочерей до безумия, и это мало походило на просто отцовскую любовь.
Среди паладинов Ангильберт, со своей стороны, стал верным рыцарем дочери Шарлеманя Берты. Будучи наставником этой девушки, Ангильберт мог гулять с ней в одиночестве; испытывая в прошлом те же чувства к ее матери, человек поэзии теперь страстно стремился к веселой красивой дочери.
– Она голубка, – согласился с ним Алкуин, – но коронованная голубка.
– Нет, – воскликнул Ангильберт, – она никогда не будет, согласно королевскому запрету, носить корону! Чтобы угодить ему, она должна быть песней, ласкать взор своей красотой, быть голубкой в клетке.
Он не мог говорить откровенно, как это делал когда-то Адальгард, с повелителем страны франков. Также не мог он с легким сердцем обучать девушку извлекать мелодию из струн арфы или звонким голосом петь хвалебные гимны. Будучи старшим по возрасту и глубоко влюбленным, Ангильберт представлял ее безжалостно приговоренной к непорочности, как ее тетя Гизела, или к порабощению, как Хильдегарда, ее дорогая матушка.