Катабазис
Шрифт:
— Что хотите. Все равно.
Стиснула зубы, чтобы не заплакать, стиснула колени, чтобы… что?
— Что хочу, что хочу. Сущую безделицу, — бормотал приглушенный голос.
На меня надвигалось неотвратимое и механическое, как автозаводской конвейер, мокрое от пота жилистое тело. Парикмахерское кресло поплыло в какой-то обморочный опрокид. Что ж, эта нечистая с нестрижеными ногтями лапа раздирает мои беззащитные ноющие бедра. Что ж, эти слюнявые губы, ощеренный рот с запахом гнилых золотых зубов ищет и находит мой поцелуй. Все так сладостно
Поэзия привела учеников в экстаз. Полина Домарская вскочила на парту и закричала, темпераментно размахивая руками и ногами:
— Ваша пани Шимановская все заседает, а улицы Торуни превратились черт знает во что. А мусор убирать будет— Пушкин? В общем, наша фракция объявляет бессрочную забастовку.
Ежи Шармах, зачем-то взяв на руки Иренку и жестикулируя только головой, призвал:
— Не поддавайтесь на деструктивные провокации Полинки! Наша задача — всеми силами поддерживать конструктивные идеи любви.
Гжегож Лято молча и щедро стрелял во все стороны из рогатки. А самый нормальный ученик Стась Жмуда вдруг крикнул: «Вето!» и кругло завращал глазами.
А я, а я, как бы в предчувствии всего хорошего, уже бежал с охапкой белых роз к решетке ботанического сада, куда через пятнадцать минут должен был подъехать автомобиль с моей невестой. На месте свидания, на посту по стойке «смирно» стоял Алим со стаканом в руке.
— Алимчик? Ты так быстро вернулся? Как профсоюзное движение на Гданьской судоверфи или что-то случилось?
— Бп… пш… бп…
— Ах, потом объяснишь. Сейчас, сейчас она…
(Она вытерла влажной холодной ладонью что-то с подбородка и бессильно уронила руку, открыв грудь с черным засосом на белой коже. Парикмахер, чертыхнувшись, застегнул, наконец, заевшую «молнию» и поднес к носу пани флакон одеколона. Она с ненавистью раскрыла сухие глаза и, схватив флакон, крепко присосалась к обжигающей жидкости.
— Что я наделала. Боже, зачем мне это нужно было, Боже, я не понимаю…
— А что ты такого наделала? — улыбаясь, блеснул круглыми стеклами парикмахер.
— Я предала ради минутной слабости и грязи Александра в день свадьбы, своего любимого, ненаглядного. Слышишь, ты! — Ядвига швырнула в наглого куафера флаконом. — Он меня не простит… или простит. Но я его ненавижу. Ты понимаешь, — она угрожающе поднялась, путаясь в съехавшей юбке, нелепо, комично, ужасно путаясь в порванных колготках, отчего не получалось угрозы никому, — ты понимаешь, треблинская морда, что я возненавидела, воз-не-на-ви-де-ла своего самого любимого?
— Ха-ха-ха.
Она опустилась на пол. Остатки собственного капрона в ее пальцах дотянулись в паутинные липкие нити.
— Я жить не хочу.
— Ты хочешь покончить с собой? — живо заинтересовался Агасфер. — Как это мило. Какая отличная идея. Готов, всегда готов содействовать. Советую — очень эффектно: с высокого берега Вислы с криком «Ще Польска не сгинела» вниз, а? Отчего люди не летают? От того, что грехи не пускают? У-ти, моя пуся. А еще один
…она будет здесь, чтобы навеки. Эх, Алим! Счастье, это когда валится, падает в руки…
— Бп… п… п… пошел ты!
— Алим?
— Счастье, это когда падаешь между вагоном и платформой и при этом остаешься жив.
— Алим, у вас в Гданьске…
— Да не был я ни в каком вашем шайтанском Гданьске, идиот! Я упал, говорю, в Торуни между вагоном и платформой и простоял там двое суток. И-и, стакан зато не разбил.
— Алим, но… Ох, прости она едет.
Я издали узнал ее белую машущую руку, потом несколько удивился, разглядев клоунский «Опель» 1924 года, дребезжащий всеми членами и похабно раскрашенный призывом «Все на конкурс «Мисс Польша»!», потом удивился, узнав за рулем Агасфера.
Дальше съемка замедлилась. Режиссер велел все прекратить, оператор и собрался прекратить, но камера была ему уже неподвластна. Дергаясь, как в чужой эякуляции, плюясь обрывками «кодака», ею только и запечатлевалось: Лихо тормозит… Я с букетом навстречу с тротуара… Ее всклокоченные дикие волосы… Забываю улыбнуться… Пустые, огромные, прекрасные глаза… Алим поднимает стакан с воздухом… Она, шатаясь на полусогнутых белых ногах, бежит ко мне, приветливо машет рукой, машет, машет, размахивается и бьет со всей тупой злости меня по щеке… Стакан Алима с грохотом авиабомбы взрывается о брусчатку… Рассыпаются розы… Ядвига втискивается в автомобиль, в чьи-то алкогольные объятия… Шины прокалываются на розовых шипах…
В красивом пейзажном Закопане, где накануне Первой Мировой войны В.И. Ленин однажды почесал правой рукой лысину, потом повел ею перед собой в гегемоническом жесте и сказал Инессе Арманд, которую держал под локоть левой рукой: «Из всех искусств для нас важнейшим является что?» И ни разу не скартавил, потому что в этой ленинской фразе нет ни одного звука «р». Так вот в этом Закопане было туманно, холодно и погано. Хлюпала под колесами осенняя грязь. Время от времени принимался понемногу дождь по нудной схеме: чуть-чуть, сильно, капли. Словно там высоко-высоко долго и скучно наливались пивом и регулярно всей шоблой бегали помочиться к краю облака.
Мы с Алимом сидели спина к спине в телеге на жидком сене и, чтобы не было так плохо, по очереди прикладывались к бутылке доброго рома. Неразговорчивый возница, укутанный в военную плащ-палатку, угрюмо горбился на передке. Он ни слова не понимал ни на одном из языков, которыми не владел Алим-муалим, но до польско-египетской границы взялся довезти за американскую двадцатку.
Редкие деревеньки, одинокие хатки были какими-то вымершими. Никто не лаял, не кудахтал, не каркал. Музыку серого дня, кроме булькающей бутылки и дождя, создавала только наша везущая бурая лошадь, страдавшая метеоризмом. Причем перед каждым залпом она, и так еле плетущаяся, останавливалась, поднимала хвост и — ба-бах!