Катастрофа
Шрифт:
Стрекотали кинокамеры, вспыхивал магний. Бунин был величественно-медлителен.
Вручение закончилось. Папку и медаль у Бунина подхватил Цвибак.
Медаль Яша тут же уронил, и она мучительно долго катилась по полу. Бросив папку на кресло, Цвибак ползал на коленях между лакированных штиблет и туфель, пока вновь не завладел золотым диском.
Торжество вскоре закончилось, и Бунин поинтересовался:
— Где папка? Что вы сделали с чеком, дорогой?
Лицо Цвибака недоуменно вытянулось:
— С каким чеком?
— Да с этой
Цвибак, расталкивая гостей, понесся к креслу, на котором забыл папку. К счастью, бунинский миллион лежал на месте.
— И послал же мне Бог помощничка! — облегченно вздохнул Бунин, которого едва не хватил удар.
* * *
На банкете Бунин сидел рядом с немолодой, но милой принцессой Ингрид. Долго пили, ели, но Бунин почти ни к чему не притрагивался. Наконец, после того как на громадном серебряном подносе в глыбах льда лакеи пронесли какое-то необыкновенное десертное блюдо, Бунина пригласили на эстраду.
Он, как всегда в таких случаях, легко и изящно взлетел на подмостки и остановился перед микрофоном. Говорил Бунин уверенно, твердо, с французскими ударениями, с подчеркнутым чувством собственного достоинства:
— Ваше высочество, милостивые государыни и государи!
Месяц тому назад, 9 ноября, очень далеко отсюда, в чудном городке Прованса, в деревенском доме, который гордо носит звучное имя вилла «Бельведер», я получил телефонное сообщение о выборе, сделанном Шведской академией. Не скажу вам, — как часто говорят в подобных случаях, — что это была наиболее волнующая весть, когда-либо выпадавшая на мою долю…
Принцесса Ингрид с легким удивлением подняла на Бунина глаза, по залу, вместившему более трехсот человек, пронесся словно легкий вопрос: такого еще никто не произносил здесь! К чему эта излишняя откровенность, балансирующая на грани фрондерства?
Бунин чуть улыбнулся, понимая, какую реакцию вызвали его слова. Но он отлично все продумал:
— Не сердитесь за мою откровенность. Великий философ говорит, что радостное волнение и сравниваемо быть не может с волнением скорбным. Я не иду так далеко и не хочу вносить грустную ноту в наш сегодняшний банкет.
— Но позвольте мне сказать, — Бунин возвысил голос, — что за последние пятнадцать лет мне пришлось пережить очень много горя. И это было далеко не одно мое личное горе.
Он сделал паузу. Зал внимательно слушал, боясь пропустить хоть слово. Выросшие в спокойном и сытом мире, не знавшие никогда ни голода, ни страха, эти люди во фраках и мундирах, блистающие орденами и бриллиантами, знали лишь понаслышке о русской революции, о расстрелах и обысках, о тысячах людей, бежавших из России. Все эти чужие страдания были для них чем- го нереальным, словно не существующим.
И вот впервые они увидали одного из этих россиян, красивого, талантливого, гордого, но полной чашей испившего все эти страдания. И не могли больше оторвать своих взоров от говорящего.
Зато из добрых вестей этот телефонный звонок из Стокгольма
Я честолюбив, как почти все люди и как все писатели. Получение высшей награды от столь осведомленных и беспристрастных судей доставило мне живейшую радость…
Однако 9 ноября я думал никак не об одном себе. В первую минуту я был ошеломлен этим известием, поздравлениями, телеграммами.
Но вечером, оставшись в одиночестве, я, естественно, остановился в мыслях на более глубоком значении вашего решения.
В первый раз с тех пор, как существует Нобелевская премия, — голос Бунина дрогнул, он сделал паузу, но справился с волнением и веско произнес: — Вы ее присудили изгнаннику.
Я политический эмигрант… Без всякого отношения лично ко мне и к моей литературной деятельности жест ваш, господа члены академии, должен быть признан прекрасным. В мире еще существуют очаги совершенной независимости…
Заключая речь, Бунин галантно поблагодарил «короля- рыцаря рыцарского народа» за «незабываемый прием». В ответ прозвучал гром аплодисментов.
4
На следующий день опять были бесконечные приятные хлопоты: в банке Иван Алексеевич оформил счет — на 715 тысяч французских франков, деньги для Бунина совершенно фантастические! Затем на автомобиле его повезли в Дюрсхольм, на дачу к одной из Нобель. Дача оказалась большим домом, вдоль стен которого шли почти сплошные окна. Дом стоял на высоком холме, окруженном высоченными соснами под бледным северным небом.
— Пейзаж вполне ибсеновский, — с восхищением заметил Бунин. — Как много красоты на свете — и на севере, и на юге. Но, — признался он, — мне милее наша средняя полоса — без северной суровости, без южной расточительности.
И везде в доме — «корабельная чистота», изумительная аккуратность, огонь в камине, молоденькая белокурая дочь хозяйки, в клетчатой блузке с большим бантом на груди, разливавшая чай.
Потом, уже в темноте, был шикарный автомобиль, шофер в большой косматой шапке, быстрая езда, приятная усталость во всем теле. И кругом снега и снега — так соскучились об этой северной зиме!
17 декабря в 10 вечера Бунин покинул Стокгольм.
На сердце было легко и радостно. Теперь можно не заботиться о куске хлеба, полностью отдаться творчеству. Он был полон сил и желания жить, любить, писать.
— Господи, благодарю Тебя за все! — умиленно шептали его уста. — Так все хорошо!
Поезд мерно и весело постукивал на стыках. Он несся в темноту ночи. Навстречу летели разноцветные огоньки светофоров, мелькали светящиеся окошки неведомых судеб — впереди была жизнь, манящая, полная славы, почестей, любви…