Каторжный завод
Шрифт:
К перегородившей долину и подпирающей пруд неширокой полоске запруды прилепилось неказистое серое строение, откуда доносятся скрип и вздохи огромного водяного колеса. Ниже запруды, по берегу круто петляющей речки Долоновки, разбросаны приземистые, курящиеся дымками заводские цехи и мастерские. Среди них выделяется грузная бурая башня доменной печи, будто подпертая отвалами темно–сизой руды.
Свежий ветерок тянет в глубь распадка, и даже здесь, на опушке леса, воздух отдает горечью заводского дыма.
Настя стоит задумавшись… И, словно стаяв в жарких лучах чуть начавшего клониться
Пруда не было. По широкой долине между кочковатыми, поросшими жидким березняком берегам петляла речка. Не было ни плотины, ни домны, ни мастерских. Из того, что есть сейчас, был, пожалуй, только конторский дом на бугре да на месте теперешней Долгой улицы десятка два домишек…
Недосуг Насте простаивать на яру и ворошить в памяти прошлое и прожитое. Надо идти. Ее ждут. И, бросив еще взгляд на слободку, на дом с красной крышей, где синеглазый подпоручик сейчас,! надо быть, расспрашивает о ней прибежавшего с известием Ерошку, Настя трогается я путь. Ноги сами идут — дорога знакомая. А мыслями вся ушла в прошедшие годы, в далекую пору детства…
…На всю жизнь врезалась в память дорога. Длинная зимняя дорога. Морозный воздух щипками хватает за щеки, парит изо рта у людей, заиндевевшпе морды лошадок и скрип, неумолчный скрип полозьев по стылому снегу…
Сколько времени ехали, Настёнке не под силу сообразить. Уже потом, из разговоров отца с матерью, узнала, что ехали без малого три месяца — восемьдесят шесть дней. А лучше. сказать — суток. Потому что выезжали с ночлега до свету, а приезжали к ночлегу затемно.
Ехали длинным обозом. Возок, в котором ехали Настёнка с матерью, шел в середине. И ни начала ни конца обоза не углядеть. Протянулся он до самого края, где выбеленная снегом земля сходилась с блеклым зимним небом. И только когда в пути переваливали пригорок, видно было, что у пестрой ленты обоза есть и начало и конец, хоть и очень далеко от Настёнкиного возка и до первой подводы, и до последней.
Настёнка с матерью ехали в лубяном возке. Отец сам соорудил его. Отец у Настёнки — мастер первой руки. Начальство отличает его против остальных мастеровых. Ему дозволено взять с собою семью и выделена под скарб отдельная подвода. Таких, как отец, мастеров, что едут с семьями, в обозе не наберется и десятка. Прочие мастеровые едут в далекую Сибирь без семей. Большинство из них либо холосты, либо бобыли, а семейным обещано, что семьи прибудут летом но теплу. Каждому из мастеровых поручено по три груженых подводы. На возах разный инструмент, полосовое и кровельное железо, гвозди, огнепостоянный кирпич для горнов и вагранок и прочий припас, нужный при строительстве чугунолитейного и железоделательного завода.
Самым тяжелым из всего, что пришлось перенести в пути, были ночлеги. В тесную избу набивалось столько народу, что стены распирало. Женщин с детьми укладывали на печку и на полати. Там было до того душно
Уже к концу дороги, на одном из ночлегов, умерла годовалая Дунюшка. Настёнка еще дома, в Невьянске, нянчилась с ней — жили по соседству. И когда ночью Настёнка проснулась от громкого причитания и спросила в испуге, почему плачет тетя Катя, и ей сказали: «Дунюшка померла», — никак не могла понять, осмыслить этой первой па ее пути смерти.
Как это померла?.. Вечером лежала у матери на коленях, разбросав похудевшие за дорогу ножонки, и смотрела во все стороны круглыми черными, как спелая черемуха, глазками. Она и не плакала. Ее голоса не слышала Настёнка в общем хоре ревущих и хныкающих. А вот померла…
— Маманя, а я помру? — спросила у матери.
И мать, усталая, измученная длинной, потерявшей где-то свой конец дорогой, ответила с хмурой покорностью:
— Все помрем, доченька. Спи-ка, спи…
Долго не могла заснуть Настёнка и все думала: зачем живут люди, если все равно всем помирать?..
В углу перед иконой теплилась лампадка. В прогорклом от чада махорки, от прелых испарений мокрой одежды и обуви воздухе пламя лампадки то совсем сникало, втягиваясь в фитилек, то на миг разгоралось, бросая блики света на темную, залощенную временем поверхность иконы.
Настёнка, не отводя глаз, смотрела на изможденное бородатое лицо. Это был бог, которому она молилась много раз в день и который все знал и все мог. Он знал, почему умирают люди, и мог сделать так, чтобы они не умирали. Конечно, мог… А вот Дунюшка померла, и маманя сказала: «Все помрем…» И маманя тоже говорила, что он добрый и что он один за всех.
Рано пришли к Настёнке недетские мысли.
…А с годами все чаще и чаще подступали раздумья о неустроенности и несправедливости окружающего ее мира.
Окна их маленького дома выходили на площадь, в глубине которой на бугре возвышалось огромное, против всех прочих строений, здание заводской конторы. Едва ли не через два–три дня после того, как поселились они в новеньком, только что срубленном доме, на площади секли пойманных беглых.
Мать не пустила Настёнку на улицу. Неровен час, еще стопчут на переполненной народом площади. Взобравшись с ногами на лавку, опираясь острыми локотками на широкую, отдающую свежим смоляным духом колоду подоконника, Настёнка смотрела в окно. Что творилось за спинами толпившихся людей, ей не было видно. Доносились только резкие выкрики и стоны да временами приглушенный ропот, пробегавший меж народа.
Но когда экзекуция кончилась и сквозь расступившуюся толпу почти волоком повели сеченых, Настёнка заглянула в лицо одному из них, которого вели под самыми их окнами. Лицо было перекошено от злобы и стыда, боли и обиды.
Настёнке стало страшно. Она забилась в свой угол, где за синей ситцевой занавеской стояла ее кроватка, и до вечера просидела там сумрачная и притихшая.
И только после ужина спросила отца:
— За что их секли, тятенька?
— В бегах поймали.
— А почему они убегали?