Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова
Шрифт:
— Кого? — спросил я.
Но Гаморкин уже забыл про меня.
Боярин отвечает:
И где ему не жить, народу-то, как не в проголодях? Ежели забрался туда, так и сиди, — помалкивай.
Иван Ильич даже языком щелкнул от удовольствия — любил все изобразительно рассказывать.
— Скажем — боярин… Шапка на нем га-арлатная, воротник на зипуне тугой и высокий. Брюхо, — а на брюхе всего понашито, и пуговки там, и гузики, и тентери-вентери позолоченные. В них по девице, а те девицы по соколу в руках держуть. Сбоку посмотришь, — красным
— И, вообще, — говорит боярин, — знать ничего не знаю, и ведать не ведаю. На то у нас от Бога Царь поставлен, а вы — шваль-дрянь и прочая рвань.
— Во-оо! Как их отбрил. Разина и братву, как одного человека.
И прочая в том же духе. А потом их всех шелудивыми псами обругал. Стенька же был горячий и вспыльчивый казак.
— Где, говорит, мне брат? А-а. Не знаишь?
Хвать его за воротник — да башкой в Волгу. Боярину — боярская и смерть.
И вот выходит, что Разин — убийца.
А иные называют — народный герой.
Теперь ежели он — герой? Забеги-ка, кум, с другой стороны. Порассуди. От убийцы, как известно, народ в разные стороны шарахается, окромя полицейских, а к Разину людей видимо и невидимо со всех концов пёрло.
И всяк орет братве. Братва — как один человек.
— Братцы-станичники, защитники вы наши!… ну, и так далее. Не люблю мужиков изображать из себя… А кто из них посмелей, в Разиновское Войско просится. Только Гаморкин…
71
— Какой Гаморкин? — удивился я — Ты же про Разина?
— А там! Перебиваешь. Дед мой, т. е. прадед Семен Иванович Гаморкин при ем есаулом состоял. Да-а.
Я еще ничего не понимаю, но Ильич уже дальше говорит, и речь его становится все плавней и оборотливей.
— Разин, скажем, сидит здесь, а Семен Иванович по правую руку. Кругом же их народ радостный и веселый платками машет, ура кричит, и по домам расходиться не желает. И встает тут Семен Иванович речь держать.
— Хоть вы, говорит, и неказаки, а то-ж понятиев в достаточной мере нахватались и уразуметь должны, что дурной жизни конец пришел. Землю всю поделите, благами пользуйтесь — ешьте, пейте и не работайте.
И обращаясь к Разину спрашивает:
— Как вы, ваше Атаманское Пресветлое Величество, прикажете?
— Чего? — спрашивает Степан Тимофеевич. — Ясное дело, чтобы все довольны были и плоды своих рук пожинали.
И выходит он — народный герой и освободитель.
Народ же радостный платками машет, к казакам жмется, на все стороны озирается, и, от счастья такого, расходиться боится. Запуганный, стало быть. А пуганая ворона и куста боится. Не всякий к воле привык. Иной на воле скорей погибает и в конец пропасть может, ежели его к ней сразу подпустить. Но это первое время.
Пошла жизнь в три раза лучше.
Народный герой!…
Конечно, дворянство малость поприжали, так его ежели не прижать — никому жизни не будет.
— Я, мол, потомственный дворянин. На мне свет держится, а кость имею особую и папа мой много воевал. Понял? Наши поступки всегда бладородные, и на груди волосья не растут.
И наскочил мой прадед на боярина Ксеберукого, а тот ему:
— Не убивай, — просит.
Да-а, человеческим языком говорит. Понятно так: „Не убивай, мол, Семен Иванович, меня. Давай сначала в шашки поиграем".
Смерть стало-быть оттянуть захотел.
Прадед мой, страх как любил в шашки резаться.
Сели они и, что-ж ты думаешь, кум, Семен Иванович ему все до чиста проиграл. Кроме, конечно, оружия. Потому в евангелии сказано: „Пей, но ума не пропивай"…
От такого позора прадед мой даже за голову схватился — что-ж теперь делать? Срам! Голым к людям показываться? Да и народ на улице, освобожденный, радостный, платками машет и не расходится.
Загоревал, пригорюнился — вынул шашку, да боярина и зарубил. Кто-то из братвы в курень зашел, увидел это и говорит:
— Как же так, есаул, без суда и следствиев? Хошь и дрянь-человек, а усе же?…
— А так!… Куда-ж ему мои монатки на тот свет нести — надорвется еще.
Забрал все свое проигранное, зипун снял и пошел на струг, в путь к Царицыну снаряжаться.
Дела-а.
Время было страшное. Взялись казаки за чужой спас, а себя спасти не могли. Только меня там, кум, не было — я бы иначе всю церемонию провел… Ну, до свидания!
Гаморкин надел папаху и пошел к коню.
Помимо меня у Ивана Ильича было еще несколько друзей — Степан Никитич из Маныческой станицы, Иван Григорьевич из Нижне-Чирской и Михаил Александрович — Новочеркасской станицы. Михаила Александровича звали Петухой, это было прозвище, фамилия же его была совсем другая, ее я пока не упоминаю.
Говорили досужие языки, что Михаил Александрович, в свое время, был сильно увлечен Настасьей Петровной еще до ея замужества.
К чести Настасьи Петровны, она, выйдя замуж за Гаморкина, поклонников, своих хуторцев, совсем забыла, Ивану Ильичу никак не изменяла, полнела и все домашностью занималась и большой интерес к этому имела. Так что, занимали ее больше утки да куры, чем Михаил Александрович (буду, для краткости, называть его „Петухой").
Как видят, станичники-читатели, все шло по хорошему.
Гаморкинская льгота проходила: в работах по хозяйству, на рыбальстве, за чаркой водки; друзья по своим станицам жили, тоже 74
своим делом занимались; Петровна же, как было сказано выше, с курами и поросятами возилась.
И вот, приехал раз в гости Петухой.
Ехал он проездом и решил на два дня задержаться. А тут, надо вам сказать, стали ходить тревожные слухи. Ходят себе и ходят… Гаморкин, как чуткий человек, и одно ухо подставит, и другое, а как придет к себе до куреня, сядет на лавку, усы расправит, да и окликнет жену: