Кентавр
Шрифт:
Сама же перемена — вы быстро поймете из краткого описания: все честолюбивые желания исчезли, прочие желания тоже ослабели и вообще значение людей вокруг начало тускнеть.
— А что вместо этого? — затаив дыхание, воскликнул О’Мэлли; он впервые перебил говорившего.
— Нахлынуло страстное желание покинуть город и искать красоты и простой жизни в неосвоенных краях; отведать той жизни, какую знал этот человек; не раздумывая двинуться за ним вслед в леса и пустоши, слиться с прекрасной Землей и природой. Это я понял перво-наперво. Словно весь мир мой расширился, казалось, что мое сознание расширяется. Каким-то образом это поставило под угрозу привычное самоощущение. И — тут я заколебался.
О’Мэлли ощутил дрожь в голосе приятеля. Даже
— Ложь и пустота современной жизни, ее неприкрытая вульгарность, недостойность самих идеалов встали со всей очевидностью перед моим открывшимся внутренним зрением. Я был потрясен до глубины существа, представлявшегося до той поры ясным и вполне достойным уважения. Каким образом этот человек смог произвести на меня столь мощное воздействие, совершенно необъяснимо. Прибегнуть в данном случае к модному словечку «гипноз» — все равно что останавливать течь с помощью бумаги. Действительно, его влияние было подсознательным. Он не пытался поймать мое сознание в сети из хитро сплетенных слов. Все возникало из неизъяснимой глубины его молчания. Его действия и незамутненное счастье, выражавшиеся в лице и повадке, возможно служившие «строительным материалом» для речи, могли воздействовать как потенциально мощные агенты суггестии, однако никаких существенных объяснений произведенному эффекту, за исключением фантастических теорий, о которых я вам прежде рассказывал, я найти не смог. Поэтому могу поведать лишь о результатах неведомого воздействия, которые я испытал на себе.
— Скажите, ваше ощущение расширенного сознания, — спросил слушатель, — было ли оно непрерывным?
— Нет, оно наплывало временами, — отвечал Шталь. — Поэтому мое привычное, будничное сознание могло его контролировать. В то время как оно посмеивалось над повседневным сознанием и жалело его, последнее его страшилось. Моя профессиональная подготовка учила рассматривать подобное рассогласование как симптом недуга, начало процесса, который может привести к безумию — признаки диссоциации, распада личности, о котором писали Мортон Принс [102] и другие.
102
Американский невропатолог (1854–1929), описал случай множественной личности, состоящей из трех отдельных личностей, сменявших одна другую. Две из этих личностей не были известны третьей. Занимался также изучением автоматического письма.
Речь его становилась все менее плавной, даже местами неясной — видимо, до сих пор опыт пережитого не полностью улегся в его голове.
— Среди прочих странных симптомов я вскоре установил, что такое постепенное расширение сознания особенно брало верх во сне. Дневные дела отвлекали, не давали сосредоточиться. Поэтому особенно явственно я ощущал расширение сразу после пробуждения и вечером, когда сильно уставал.
Поэтому, дабы лучше изучить данный феномен, я стал приходить к «русскому» на ночь, чтобы спать в непосредственной близости от него. Ночью, когда он засыпал, я тихо входил в его комнату и оставался там до утра, то дремля, то пробуждаясь. Ведя наблюдение за нами двоими. И за «двоими» в себе. Так я совершил еще одно странное открытие — сильнее всего он воздействовал на меня, когда спал сам. Лучше всего описать это так: я сознавал, что спящим он стремился увлечь меня с собой, куда-то в свой прекрасный мир, в тот край, где он проявлялся полностью, а не частично, каким представал передо мной в обычном, дневном мире. Его личность была словно каналом в живую, сознающую природу…
— Только вы ощущали, — снова перебил О’Мэлли, — что, если поддадитесь, наступит необратимая внутренняя катастрофа, и оттого сопротивлялись?
Так он сформулировал свой
— Поскольку я установил, — последовал многозначительный ответ, произнесенный ровным голосом, в то время как Шталь вглядывался в своего собеседника при слабом свете, — что пробуждаемое им во мне желание есть ни больше ни меньше как желание покинуть этот мир, чтобы избегнуть ограничений, собственно — покинуть тело. Вот до чего дошло мое разочарование современной жизнью. До влечения к самоубийству…
Пауза, последовавшая за этими словами, была рассчитанной, по крайней мере, со стороны Шталя. О’Мэлли не нарушал молчания. Оба мужчины зашевелились и встали с бухт каната, за время долгого сидения члены их затекли. Пару минут они стояли, облокотившись на парапет и молча глядя на фосфоресцирующее море. Голубоватые гористые берега проплывали мимо, затеняя звездное небо. Когда же они вновь уселись, то на сей раз доктор Шталь занял место между слушателем и морем. О’Мэлли не замедлил приметить этот маневр, улыбнувшись про себя. Не меньше было рассчитано и воздействие всего рассказа на него. Ирландец не смог удержаться, чтобы не сказать:
— Право, вовсе не стоило бояться. Мысль о подобного рода уходе даже ни разу не пришла мне в голову. К тому же мне хватает забот пока, надо придумать, как передать миру то, что я должен.
Он рассмеялся в тишине, последовавшей за его словами, но Шталь никак не прореагировал на них, будто вовсе не слышал. Ирландец же понимал, что если и существовала некая опасность, то исключительно в нерешительности и половинчатости, ему же самому подобная слабость совершенно не была присуща. Взгляд его был целостен и смел, тело полно света, он не знал сомнений. Для него возврат к природе означал совсем не отрицание человеческой жизни и не обесценивание человеческих интересов, но лишь кардинальную их переоценку.
— И вот однажды ночью, когда я наблюдал над ним, спящим в небольшой комнатке, — продолжал немец как ни в чем не бывало, будто и не прерывался, — я впервые точно зафиксировал то чрезвычайное увеличение в размерах, о котором уже упоминал, и понял, что оно означало. Возникающая масса принимала совсем иные очертания, причем видел я это не глазами — видел то, кем он себя ощущал. Личность этого существа, его суть, воздействовала на меня напрямую. Вначале на эмоции, потом на чувства, понимаете? Это было вполне распланированное нападение. И я наконец осознал, что шло воздействие на мой мозг, доказательством чему послужил тот факт, что стоило сделать над собой усилие, как я вновь стал видеть его нормально. В ту же секунду, когда я отказался видеть другую форму, она куда-то отступила и исчезла.
О’Мэлли отметил еще одну точно рассчитанную паузу. Но и на этот раз он хранил спокойствие и просто ждал продолжения.
— Причем зрение было не единственным чувственным каналом, подвергшимся воздействию, — заговорил вновь Шталь, — обоняние и слух также подтверждали перемены. Лишь осязание не включалось в галлюцинацию. Порой в ночи, пока я сидел подле него, за открытым окном во дворе и садах слышался топот и далекий гомон голосов в поднимающемся ветре, гул, как бывает в кронах деревьев, или свист крыльев большой стаи птиц. Я ощущал эти звуки в воздухе и по содроганию почвы — топот сотрясал лужайку и воздух. Одновременно доносился резкий аромат, напоминавший запах прелых листьев, цветов после дождя, равнин, широких степей и — да, вполне определенно — животных, коней.
Но когда я решительно отверг их существование, эти проявления исчезли, ровно таким же образом, как и ощущение необычных размеров. Правда, испытав их, я ослабел, стал более подвержен нападению. Более того, я совершенно определенно установил, что эманации шли от него во время сна. Казалось, он высвобождал их, когда спал. Заснувшее тело испускало их наружу. Но стоило инстинкту прийти мне на помощь, остерегая, хотя и в виде неведомо как возникшей интуиции, как я понял: стоит мне заснуть в его присутствии, как перемены перекинутся на меня, и я присоединюсь к нему.