Киммерийская крепость
Шрифт:
Чудо, подумал он. Чудо. Диво дивное, чудо из чудес. Я снова нашёл алмаз, Рэйчел. Мне снова повезло. Снова. Боже мой, Рэйчел. Боже мой. Ну почему – я?!
– Это очень плохо, да? Я знаю, стихи не должны быть такими… политическими. Это, вообще-то, не настоящие стихи тогда получаются… Но всё равно – я же это чувствую, Гур. Значит, наверное, всё-таки… можно? Если чувствуешь. Это ведь тогда по-настоящему, правда? Мне кажется, что чувств вообще только два, на самом деле. Любовь и ненависть. А всё остальное – это просто их отражение. Отголоски, – девушка смотрела на Гурьева своими невозможными глазами, а ему хотелось обнять её, прижать
Не глядя на неё – по-прежнему не глядя – Гурьев произнёс:
– На свете очень много сложных вещей, дивушко. Сложных вещей, которые хочется узнать и понять. Но есть и простые вещи, не зная и не понимая которых, не двинешься никуда. Это действительно очень простые вещи. Ты права. Любовь – и ненависть. Прежде всего, надо научиться любить. Родителей, которые подарили жизнь. Место, в котором родился. Дом, в котором вырос. Любить то, что создано тобой, во что вложен труд твоих рук и души. Нужно помочь подняться тому, кто упал. Нужно научиться уважать то, во что верили предки. Очень нужно любить хорошие стихи и умную прозу. И, конечно, не лгать. Вот и всё. И тогда того, кто покушается на то, что мы любим, мы сумеем – и отважимся – ненавидеть. Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости. И бояться этого слова не нужно. В языке наших прадедов любовь и жалость – синонимы. Вот так.
– Я знала, – Даша покачала головой. – Ты не мог другим оказаться. Просто не мог. Она тебя любит, Гур. Я знаю. И обязательно… дождётся. И я тоже тебя очень люблю. Очень-очень. Не так, как она, как Рэйчел… Но тоже люблю. Очень сильно. И я тебе верю.
– Пожалуйста, дивушко. Не говори никому. Даже папе. Нельзя такие стихи сейчас вслух произносить. Ещё не время.
– А когда?! Потом – будет поздно!
– И это правда.
– Понимаешь, Гур, стихи – это же как воздух. Они рвутся из тебя, как воздух, и ты не можешь их удержать. Нет сил. Это то, что чувствуешь сейчас. Прямо здесь, прямо сейчас. Понимаешь?
– Понимаю, – хрипло проговорил Гурьев. – Понимаю.
– Я… Гур.
– Можно, дивушко. Мандельштам говорил: ворованный воздух. Мы живём, под собою не чуя страны… Можно. Нужно. Я запомнил – каждое слово. Пока я жив, я помню. Я тебе говорил – я никогда ничего не забываю?
– Да. А… Мандельштам? Его тоже убили?
– Нет. Не убили. Он жив. Ты слышала такое слово – «шарашка»?
– Слышала. А это правда? Я слышала, что там людей прячут – только не всех.
– Всех, к сожалению, не выходит. И решить, кого спрятать, тоже очень, очень нелегко. Поверь.
– А зачем это всё, Гур?
– Так нужно, дивушко. Нельзя по-другому. Не получится по-другому. А там,
– А ты там тоже был?
– Был. И ещё буду.
– Значит, ты скоро от нас уедешь.
– Не скоро. Я побуду ещё, – Гурьев улыбнулся.
– Но потом всё равно уедешь. Я понимаю. Ты же не можешь только с нами… Только со мной. Ты всем нужен. Всё равно жалко. А Мандельштам? Он тоже там? В солнечном городе?
– Да.
– Правда?
– Правда. Он очень растерян… многие сейчас растеряны. Многие не понимают, что происходит, потому что слишком много всего происходит – и очень быстро. Это кого угодно с толку может сбить.
– А ты? Ты – не растерян? Ты – знаешь, что происходит?
– Я знаю. И ты узнаешь. И Мандельштам тоже. Все узнают – и все поймут. В меру своего разумения. Но всего не узнает и не поймёт никто. Никогда. Так уж это устроено, Даша. Не сейчас – позже, но и это – тоже станет понятно. И Мандельштаму.
– И теперь он больше не пишет. Да? А то, что он раньше написал, не печатают.
– Далеко не всё, что заслуживает быть напечатанным, печатают. И наоборот. Так было, так есть, так будет. Везде и всегда. Просто где-то у людей есть шанс быть услышанным, а где-то – нет. А нужно, чтобы был у всех, кому есть, что сказать. И когда-нибудь так обязательно будет. И я тебе обещаю, дивушко, – мы до этого дня непременно доживём, – Гурьев поднял на неё глаза. – И ты, и я.
– Какие они у тебя страшные, – медленно проговорила Даша, не отводя взгляда. – Ух, Гур… Когда ты так на них смотришь – что с ними творится?
– Ничего хорошего, – Гурьев погасил взгляд и прищурился. – Ничего хорошего – и это правильно. Но ты права – меня это… не радует. Нельзя такому радоваться.
– Гур. Мы же не можем всё время взаперти сидеть?
– Нет. Мы и не будем. Но шататься ночами по улицам и изображать из себя мишень – это тоже напрасный труд, дивушко.
– Ты совершенно зря пытаешься меня развеселить, – грустно сказала Даша. – Я за папку очень переживаю. Он же не знает ничего!
– Твой отец может ещё меньше, чем я сейчас, – мягко сказал Гурьев. – Это хорошо, что он ничего не знает. Он думает, что всё в порядке, и делает свою работу. А когда он вернётся из похода, всё уже на самом деле будет в полном порядке. Обещаю.
– Ты что-то недоговариваешь.
– Разумеется, я недоговариваю. Я никогда не собирался посвящать тебя в план оперативно-розыскных мероприятий и детали операции прикрытия.
– Так учителя не разговаривают, – вздохнула Даша.
– А как они разговаривают? – заинтересовался Гурьев.
– Вы просто не учителя никакие, – улыбнулась Даша. – И ты, и… И Денис Андреич.
– А кто?
– Он? Он – Джон Сильвер, только наш. А ты – я не знаю. Ланселот Озёрный. Рыцарь в серебряных доспехах. Я вас ужасно люблю всех.
Интересно, с какой-то отстранённостью подумал Гурьев. Она ведь не может этого знать. Просто физически не может. Такого не бывает. Не бывает. Резонанс. Вот и весь секрет. Это резонанс. Резонанс. Господи, Рэйчел, это же – просто резонанс.
– Гур, а ты в Испании был?