Кирилл Кондрашин рассказывает о музыке и жизни
Шрифт:
Однажды его в очередной раз выгнали — это было в годы нэпа. Директором театра тогда работал Экскузович. А дирекция помещалась на Пушкинской улице, — такой большой желтый дом, где жил Собинов (что увековечено мемориальной доской). На углу, где теперь театральная библиотека, тогда был обычный жилой дом с коммунальными квартирами, где жил Лямин на пятом или шестом этаже. А кабинет Экскузовича выходил окнами на Большую Дмитровку, ту самую улицу, куда выходили и окна ляминской комнаты. Итак, этот артист-трубач, выгнанный за пьянку, разозлился и организовал такое представление. В летнее время он нанял проститутку, дождался, когда Экскузович пришел в свой кабинет, открыл окна, заставил эту даму раздеться, поставил ее в соответствующей позе в окно, просунул между ее ног трубу и начал играть на трубе всякие романсы. Надо быть талантливым и отчаянным человеком, чтобы придумывать такие номера. Но это анекдотическое отступление.
Итак, концертная жизнь бурлила. В Москве было три прекрасных оркестра — две бригады радио и оркестр Московской филармонии. Госоркестра еще не существовало. Зал Чайковского тогда только начинали строить под театр Мейерхольда. И только тогда, когда театр разогнали, Чечулин переделал этот проект
Любопытно, между прочим, что советские дирижеры дирижировали в основном в опере, и Голованов то возвращался в оперу, то дирижировал симфоническими оркестрами, как правило, ставя оперы в концертном исполнении.
В. Р. Отчего же так по-хамски обходилась администрация с дирижерами? Не оттого ли, что их всегда, как она считала, было в театре в избытке?
К. К. Да, в Большом театре в то время работали крупные дирижеры: Юрий Файер, Лев Петрович Штейнберг — провинциальный дирижер, с хорошим знанием репертуара, но, к сожалению, с неважным вкусом. Кстати, однажды от моей мамы, которая играла в оркестре, он узнал, что я мечтаю стать дирижером. Это было в период, когда я только готовился поступать в консерваторию. Мне было четырнадцать лет, я еще не дирижировал никогда, но уже любил оперы и знал их все на память. Штейнберг сказал: «Ну, пусть ко мне приходит. Я раз в неделю занимаюсь бесплатно с некоторыми людьми, которые хотят стать дирижерами, пусть Кирочка приходит, я „Князя Игоря“ с ним пройду».
Я пришел и застал такую картину с пятью-шестью великовозрастными учениками. Один из них потом поступил в консерваторию и стал моим большим другом. Это Сергей Константинович Делициев. Он, кажется, тоже преподает в институте Гнесиных. Штейнберг делал замечания в основном не музыкального характера, а технологического. Он показывал какой-то кунстштюк и при этом говорил: «Вот рука — видите? Ее знают в Париже, Лондоне, где угодно. Что бы ни случилось, я починю». Ему было скучно, если спектакль шел без накладок. И рука у него действительно была четкая и понятная. Но музыкантом он был в общем-то неважным. А в тот мой первый день, после того, как все что-то отдирижировали, он сказал: «Ну, Кирочка, ты знаешь „Игоря“?» Конечно, я знал «Игоря» на память и продирижировал несколько тактов пролога. Он сказал: «Талантливый мальчик, но мне тебя жаль. Дирижером не будешь, нет руки, всё». Я вышел из его дома и начал реветь у водосточной трубы. И меня утешали все эти ребята, и Сережа Делициев, в частности. Да, Штейнберг под конец нашей встречи сказал: «Ты все-таки приходи, послушаем через недельку». Я через неделю пришел. «Ну, попробуй теперь». А я уже научился копировать его приемчики, что было совсем несложно. «О!! Что-то получается!!»
Но тут мне стало уже противно и я к нему больше не ходил. С Львом Петровичем Штейнбергом мы встретились в 1943 году, когда меня уже пригласили в театр дирижером. Он был там дирижером тоже. И он каждый раз меня встречал с гордым восклицанием: «Мой ученик!!»
В. Р. В общем, у Вас, как у многих советских дирижеров, тоже все вращалось вокруг театра?
К. К. Да, увлечение театром, которое началось с Большого и театра Станиславского, а потом перешло на драматический театр, — оно, в общем, помогло моему формированию как музыканта, но не с позиций формального познания музыки, а с позиций драматургии. Теперь, постарев, я думаю, что это очень хорошо и что мне повезло, что произошло такое перенесение принципов. Если считают, что я умею слепить драматургическую концепцию большого произведения или даже весьма растянутого, как у Малера, Шостаковича, — там сверхбольшие конструкции, — то, конечно, мне в этом помогло мое такое знакомство с театром, умение увидеть соль театрального чувства, чувства того, где нужно что спрятать, а где — выделить, держа в уме спрятанное. Скажем словами Станиславского: когда играешь злодея, ищи, где он добрый. Все это, безусловно, сформировало меня как художника, поэтому, когда у меня спрашивают сейчас, помогла ли мне опера стать дирижером, я отвечаю: конечно, помогла, и не только опера, а сам глобальный принцип драматизма.
В. Р. В «театральный» период Вашей жизни уже появился Шостакович?
К. К. С Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем я познакомился более близко в Ленинграде. Но когда я работал в театре Немировича-Данченко, где шла его опера «Катерина Измайлова», я его видел — он иногда в театре появлялся. Он сидел среди публики, тогда ему было лет 27 или 28. Выглядел он совсем юно и был похож на мальчика. Очень застенчиво выходил кланяться. Как и теперь, быстро сгибая туловище в пояснице и смущенно разводя руками. Но опера его на меня произвела сильное впечатление, причем я ее полюбил не сразу. Все мы сложную музыку воспринимаем не сразу, а в то время мы были воспитаны только на романтике, — и многие страницы «Леди Макбет» я оценил потом, позже. Но большинство, особенно лирических, страниц я принял сразу. Я был необыкновенно погружен в музыкальный мир Шостаковича, поэтому он мне был близок с самого начала, и, возможно, это в какой-то степени сыграло роль в том, что все творчество Шостаковича мне очень близко — все периоды его творчества. И вот интересно, что «Леди Макбет» написана в период, когда он якобы увлекался модернизмом, так сказать, какими-то натуралистическими подробностями и т. д., но я считаю, что по музыкальному языку она абсолютно такая же, как его поздние сочинения, как вся его музыка (если только исключить специально им написанные сочинения по случаю, по специальному заказу, типа «Песнь о лесах», или типа его оперетты, где он, может быть, даже сознательно, опрощал музыкальный язык). Но надо подчеркнуть, что его музыкальный язык вызрел из
Театр Немировича-Данченко, может быть, из-за того, что он делил помещение с театром Станиславского, очень много гастролировал по Союзу. В общем, практически полгода он отсутствовал в Москве. И я очень много путешествовал с театром. Естественно, учеба моя в какой-то степени приостанавливалась, затем я компенсировал это, получая отпуск. В те годы, одним словом, уже начал знакомиться с Советским Союзом. Мы объездили всю европейскую часть — от Мурманска до Одессы — и всю среднюю полосу. В течение трех лет, что я там работал, мы каждое лето гастролировали, и еще бывали обязательные зимние выезды в Ленинград и некоторые другие города. В конце 1936 года, когда я уже был студентом пятого курса и работал параллельно в театре Немировича-Данченко, Хайкина назначили художественным руководителем в Малый оперный театр вместо Самосуда, которого перевели в Москву. Тогда в очередной раз сняли Голованова. Это было второе снятие. Поводом послужило посещение Сталиным оперы «Тихий Дон». Надо сказать, что примерно за год до этого, кажется, в 1935-м или, может быть, в начале 36 года, Малый оперный театр приехал в Москву и показал «Тихий Дон» в своей интерпретации, в постановке Смолича. На этом спектакле присутствовал Сталин, он лично потом вызвал Самосуда, имел с ним беседу и в общем поощрил это направление театра и музыки. Автор, Иван Дзержинский, тоже присутствовал при этом и сейчас же после приема был немедленно занесен на Золотую доску Ленинградской консерватории, хотя он был оттуда изгнан со второго курса. А Самосуд вернулся со всеми знаками отличия, получил орден Ленина и высшее звание Народного артиста Советского Союза.
Одновременно «Тихий Дон» в Большом театре ставил Голованов. Ставил совершенно по-другому, компенсируя несовершенство партитуры Дзержинского не какими-то звуковыми балансами, которых добивался Самосуд, а путем очень большого количества репетиций. Потом просто сел и переинструментировал весь «Тихий Дон» с начала до конца. Вот и на этот спектакль тоже пришел Сталин. И спектакль хозяину не понравился. В результате Голованова сняли, правда, без всяких постановлений, а назначили Самосуда. Это было уже после статей о Шостаковиче. Хайкин приехал в Ленинград и принял Малый оперный театр в октябре или ноябре 1936 года. Мы с ним списались; он мне посоветовал экстерном окончить консерваторию, что я и сделал. Сам он уже не преподавал, и я остался на полгода без педагога. Затем комиссия во главе с Гольденвейзером посетила мой спектакль «Чио-Чио-сан», мне поставили «отлично», и я получил аттестат о присвоении звания деятеля искусства. Дипломов тогда не было.
Ленинградский Малый оперный. Хайкин. Штидри. Соллертинский. Детская музыкальная редакция радио
Из театра Немировича-Данченко я ушел и 2 января 1937 года переехал в Ленинград. Надо сказать, что в Ленинграде в то время к москвичам относились активно враждебно. И ситуация, в которой оказался Хайкин, была очень трудная, потому что прежде кумиром в этом театре был Самосуд. Его линия, в противоположность Кировскому театру благодаря «лаборатории советской оперы» и всяких экспериментальных спектаклей, оказалась очень популярной. Самосуд не брезговал опереттой и вместе с тем он ставил и Моцарта, и опять-таки экспериментировал с «Пиковой дамой»… Во всяком случае, это был театр очень яркий. И Хайкин, придя туда, естественно, считал необходимым продолжать линию Самосуда, что было очень трудно. Но он завоевал авторитет прежде всего как музыкант, как дирижер. Первая опера, которую он принял, — «Царская невеста» — прошла хорошо. А затем началась его работа по постановке новых спектаклей, в частности, советских опер. Я помню, какой успех в 1937 году достался его постановке «Кола Брюньона» Кабалевского. Художником тогда пригласили Пименова, тоже москвича, — в общем, как-то эта московская ветвь нашла свое признание в Ленинграде. Ко мне отношение было двоякое: поначалу — слишком молод (мне было тогда 23 года) и к тому же москвич, выписанный Хайкиным… Хотя квартиру мне там предоставили… Но с другой стороны, у меня сразу контакт установился и с певцами, и с оркестром, и работать я начал довольно легко. В этом театре работали тогда, кроме Хайкина, еще два дирижера: это Коган и Шерман. Александру Михайловичу Когану было далеко за 60. Это был дирижер типа Похитонова, пожалуй — все, что угодно, и ничего своего. Четкая рука, такая размашистая, играть удобно, и в общем довольно-таки ловкое ориентирование: он мог продирижировать без репетиций любую современную оперу, ну, скажем, «Именины» Желобинского. Встав за пульт и водя пальцем по партитуре в некоторых быстрых местах, чтобы не сбиться, все довольно ловко это отмахивал. Второй дирижер — Исай Эзрович Шерман, ученик Малько, один из его любимцев. Не очень яркий дирижер, но очень приличный, очень эрудированный. Но с Хайкиным у них отношения совсем не заладились. Даже не знаю почему. Одним словом, Шерман вскоре после моего поступления из театра ушел. А при мне пригласили в театр Грикурова, ленинградца. Таким образом, в театре стало пять дирижеров. И еще балетный дирижер Павел Эмильевич Фельд, который потом перешел балетным дирижером в Кировский театр.
Спектакли в Малом оперном театре были, как и во всяком театре, хорошие, очень хорошие и очень плохие. Такие спектакли, скажем, как «Пиковая дама», «Свадьба Фигаро», которую ставил Штидри, — ярчайший спектакль, — Самосуд сейчас же перенес в Москву в Большой театр. Причем очень многие артисты приезжали из Ленинграда на спектакли в Большой театр петь эту оперу. «Тихий Дон» — тоже очень яркий, интересный спектакль, особенно там была хороша Аксинья — Вельтер. А рядом — обветшалые, замшелые спектакли, полные отсебятины, такие как «Евгений Онегин», «Севильский цирюльник» и т. д.