Классическая русская литература в свете Христовой правды
Шрифт:
Дальше вступают в силу несколько бывших людей. Раньше “бывшими” называли людей другого социального происхождения, а тут уже “бывшие” люди 70-х годов.
Жить на новом поселке нельзя, там земля Каинова, которая плода не дает; но, однако же, люди, которые ко всему привыкли, да еще к русскому человеку, да еще к русскому советскому человеку, должны и тут приспособиться.
Не надо забывать, что Распутин пишет после Солженицына. У Солженицына Сталин размышляет о народе, что преданный, простоватый русский народ, который “голодал столько, сколько положено, шел хоть
Примерно так же разумные люди, находящиеся на малой руководящей работе, вроде Павла Мироновича (сына Дарьи) так и рассуждают: “Потихоньку, помаленьку приживемся, человек приспособится, иначе не бывает. Нарежут потом где-нибудь на остатках старых полей землицы под картошку. Спохватятся, что и без коровы трудновато – на общественное стадо надейся, а свою коровку держи.
И, как великий дар, дадут позволенье: держи, кому надо, городи, коси, пурхайся с темна до темна, если нравится. А это понравится далеко не всем, уже другую привычку народ возьмет”.
Об этом пишут все деревенщики. Где-то у Федора Абрамова в каком-то очерке хозяйственная баба скажет, что “мы и на треугольниках проживем” (треугольники – упаковка молока).
У Павла жена Соня – бухгалтер; и еще она – баба, она хоть абортов не делала; она рожала четыре раза, но один ребенок только взглянул на свет и тут же умер. Итак, осталось трое детей: старший сын женился на нерусской и уехал на Кавказ, второй оказался дотошный до науки и стал геологом в Иркутске и младший Андрей, который только что пришел из армии.
Соня, про которую муж говорит, что она “сроду не нюхала красивой жизни”, приехав в домик, - не в избу, а в домик, в поселок городского типа (ПГТ), - она там обнаружила вместо русской печки электрическую плитку с цветочками. И эта плитка с цветочками предопределила всё остальное; сбегала к соседям, посмотрела, что там у них, и вовсю захлопотала.
Им легче: Соне и сейчас ничего больше не надо; он - приспособится как младший начальник (младший начальник всегда приспособится – было б кем руководить). Но Павел хорошо понимал, что мать не привыкнет ни в какую – забьется в закуток и не вылезет, пока окончательно не засохнет.
Ей эти перемены не по силам; она будто бы не собиралась никуда и не расспрашивала его, что там, да как. Когда он проговаривался, то ахала и всплёскивала руками, но “как над далекой и посторонней чудовиной, никакого отношения к ней не имеющей”.
У Распутина написаны не безбожники, но люди – абсолютно не церковные. И, удивительное дело, эту вне-церковность он, не понимая, понимает удивительно. В сущности, им не нужна молитва, им совсем не нужны Таинства Церкви; церковь была когда-то, пока большевики не закрыли; и долго, пока она еще стояла, старухи крестились на ее крест.
Но дело в том, что эти люди – язычники, у них совсем другая религия – у них религия рода. И вот этот разговор о религии рода – это, пожалуй, - вершина его авторского свидетельства. Конечно, представителем этой религии является, прежде всего, Дарья.
“Ей представилось, что потом, когда она пойдёт отсюда в свой род,
А на острие этого векового клина, чуть отступив, чтобы лучше ее было видно, лицом к нему, – она одна. Она слышит голоса и понимает, о чем они, хоть слова звучат и неразборчиво, но ей самой сказать в ответ нечего. В растерянности, в тревоге и страхе смотрит она на отца и мать, стоящих прямо перед ней, думает, что они помогут, вступятся за нее перед всеми остальными. Но они виновато молчат. А голоса всё громче, всё нетерпеливее и яростней... Они спрашивают о надежде: они говорят, что она, Дарья, оставила их без надежды и будущего. Она пытается отступить, но ей не дают. Позади нее мальчишеский голос требует, чтобы она оставалась на месте и отвечала. И она понимает, что там позади может быть только Сенька – сын ее, зашибленный лесиной.
Ей стало жутко, и она с трудом оборвала виденье. Приходя в себя, Дарья подумала нетвёрдой мыслью: “Выходит, и там без надежды нельзя, нигде нельзя. Выходит, так”.
Эта религия рода перекликается с гробницами (как бы малыми алтарями) – вот их затопит, размоет, а ведь нужно всем воскресать.
Поразительно, как развивается это языческое сознание. Она знает одна на этом острове какого-то диковинного зверька, тайного “хозяина” острова, который бежит рядом, пытаясь заглянуть ей в глаза.
Перед тем, как придут сжигать, она убирает свою избу, как покойника: белит заново, всё прибирает, только самовар берёт с собой, хотя и мебель и весь уклад – всё остаётся на месте. Потом она запирает дверь и пожегщикам говорит, чтобы жгли снаружи.
Есть у нее несколько односельчанок: Катерина, мать этого непутёвого Петрухи, приезжая откуда-то из центральной России Сима с внуком Колькой и подруга молодости, только что овдовевшая Настасья.
С Настасьей получается очень интересно: ее и расселяют и дают квартиру в Иркутске. Она вселяется в эту квартиру с мужем; и муж немедленно умирает в этих новых городских условиях. Похоронив мужа, она возвращается обратно.
То есть, жить нельзя, выдумывать-то можно, а жить нельзя – это лейтмотив повести, потому ее и называем “Поэмой о человеке”.
Но что-то есть в этой истовой верности своим корням. В этом много от русской беспоповщины, от сектантства. В “Гулаге” у Солженицына есть рассказ, как привезли на Соловки целую группу таких людей, взятых из глухих мест, поселившихся там задолго до революции, - от синодальщины, от переписи, от паспортов. На Соловках они отказываются получать продукты, потому что надо дать рукописание – а рукописание нужно дать антихристу.