Клеа
Шрифт:
«Но у меня даже и в мыслях не было…» – начал было я. Однако развивать эту тему, покуда я не выяснил, что за всем этим стоит, смысла не имело. С чего бы вдруг Маунтолив?.. Но Кенилворт опять взял слово: «Я думаю, вам потребуется дней семь, чтобы оглядеться здесь, найти квартиру и все такое, прежде чем вы приступите к своим должностным обязанностям. Могу я поставить отдел об этом в известность?»
«Если вам будет угодно». – Я настолько растерялся, что даже заговорил ему в тон. С тем меня и отпустили. Я долго рыскал в подвале в поисках моего морского сундучка, а потом едва ли не полчаса копался в нем, выискивая отдельные предметы туалета, хоть сколько-нибудь пригодные для городской жизни. Завернув их в бумагу и перетянув шпагатом, я двинулся по Корниш к «Сесиль» – с намерением снять там комнату, помыться и побриться и подготовиться к вечернему визиту в Нессимово поместье. Некое смутное предощущение росло понемногу в душе и множилось – не то чтобы тревога, но беспокойство, обычный соглядатай неизвестности. Я немного постоял, глядя вниз, на тихое утреннее море, и, покуда я любовался пейзажем, невдалеке остановился знакомый серебристый «ролле» с бледно-желтыми дисками; необъятный бородач буквально пулей вылетел оттуда и галопом, раскинув руки, кинулся ко мне. И только когда плечи мои хрустнули в его дружеских – с налету – объятиях, а борода в извечном галльском приветствии уткнулась мне в щеку, я выдохнул: «Помбаль!»
«Дарли». Все с той же нежностью держа меня за обе руки, со слезами на глазах, он отвел меня чуть в сторону и тяжело опустился на каменную скамью возле парапета. Tenue [6] на нем сидел великолепно. Накрахмаленные
6
Костюм (фр. ).
«Ты понял, – сдавленно проговорил он и снова сжал мне руку. – Я так и знал, что ты поймешь. Даже когда ты так гнусно над ней насмехался, я и тогда знал, что она для тебя значит не меньше, чем для нас всех». Совершенно внезапно он с трубным, удивительно громким звуком высморкался в девственно чистый, к слову сказать, носовой платок и откинулся на спинку скамьи. С удивительной легкостью он перевоплотился вдруг в свое былое «я», в толстого, неуклюжего, неуемного Помбаля прежних лет. «Сколько всего нужно тебе рассказать. Сейчас ты едешь со мной. Немедленно. Возражения не принимаются. Да-да, машина та самая, Нессимова. Купил, чтоб не досталась египтянам. Маунтолив тебе устроил та-акую работенку. Я все на старой квартире, только теперь мы заняли весь дом. Хочешь – забирай весь верхний этаж целиком. И все будет как в старые добрые времена». Его напор в буквальном смысле слова сбил меня с ног – и голова, опять же в буквальном смысле слова, шла кругом от множества разнообразнейших перспектив, которые он вываливал без передышки тоном самым доверительным и явно не ожидая с моей стороны каких бы то ни было комментариев. Его английский стал практически безупречным.
«Ага, – автоматически повторил я, – былые времена».
Но тут по толстой его физиономии пробежало выражение явственной боли, он застонал, засунул руки между колен и вытолкнул одно-единственное слово: «Фоска!» Скривив совершенно клоунскую мину, он поглядел на меня. «Н-да, ты же, собственно, не в курсе». Он выглядел едва ли не испуганным. «Я в нее влюбился».
Я рассмеялся. Он быстро-быстро затряс головой. «Нет-нет. Не смейся».
«Извини, Помбаль, не могу».
«Я тебя умоляю». С отчаяннейшим выражением на лице он наклонился в мою сторону и явно собрался во что-то меня посвятить. Губы у него дрожали. Весть явно была из разряда трагических. Наконец его прорвало, и со слезами на глазах он выпалил: «Ты просто не понимаешь. Je suis fidиle malgrй moi. [7] – Он глотнул, как рыба, воздуху и повторил: – Malgrй moi. [8] Со мной никогда еще такого не случалось, ты понимаешь, никогда». И следом все с тем же испуганным и разом ошалелым выражением лица он ударился в истерический блеющий плач. Ну, как тут было не рассмеяться? Одним движением руки он возвратил мне Александрию, ибо ни одно мое воспоминание о ней не могло обойтись без фигуры Помбаля Влюбленного. Мой смех заразил и его самого. Он трясся, как студень. «Прекрати, слышишь! – взмолился он в конце концов и следом, сквозь густую поросль мелких бородатых смешков, с явным трудом проговорил: – Представляешь, я даже ни разу с ней не спал, ни разу. Это просто безумие какое-то». И нас опять захлестнуло смехом, на сей раз с головой.
7
«Я при всем моем желании не могу ей изменить» (фр. ).
8
«При всем моем желании» (фр. ).
Но тут шофер еле слышно погудел в клаксон и мигом вернул его в реальность, напомнив, что у него в этом мире есть служебные обязанности. «Поехали, – крикнул он уже на ходу. – Я должен доставить Пордру письмо до девяти часов утра. Потом подброшу тебя до дому. Пообедаем на пару. Хамид, кстати, так у меня и служит, он с ума сойдет от радости. Ну, живо». И опять же времени на сомненья и раздумья у меня просто-напросто не осталось. Подхватив свой сверток, я забрался за ним следом в знакомую машину, попутно подивившись едва ли не с угрызениями совести тому, что обивка теперь пахнет дорогими сигарами и политурой. Помбаль всю дорогу до Французского консульства трещал без умолку, и я с немалым удивлением обнаружил: его отношение к шефу радикальнейшим образом переменилось. Ни прежнего возмущения, ни едких инвектив – ни следа. Судя по всему, они оба оставили свои прежние посты в разных европейских столицах (Помбаль – в Риме), чтобы вступить в Египте под знамена свободной Франции. Теперь он говорил о Пордре с почти сыновней привязанностью. «Он мне как отец. И вел он себя просто великолепно», – возбужденно, вертя живыми черными глазами. Меня это слегка озадачило, и в озадаченности я пребывал до той самой минуты, пока не увидел их вместе и не понял, что поражение и оккупация родины протянули между ними иную, новую нить. Пордр стал совсем седым; прежняя чуть рассеянная мягкость уступила место спокойной уверенной манере человека, взявшего на себя слишком серьезную ответственность, чтобы помимо нее осталось место каким бы то ни было делам и чувствам. Они с таким вниманием, с такой заботой относились друг к другу, что и впрямь походили скорее на отца и сына, нежели на коллег. Рука, которую Пордр любовно задержал на Помбалевом плече, выражение лица, с которым он обернулся, чтобы ответить на какой-то его вопрос, – все были симптомы раздумчивой и одинокой отцовской гордости.
Однако местоположение для своего нового консульства они выбрали не самое удачное. Широкие окна выходили прямо на гавань, а в гавани стоял на приколе французский военный флот, этаким символом тех несчастливых звезд, которые последние несколько лет заправляли судьбой Франции. Я не мог не заметить, что один только вид всей этой мощи, стоявшей здесь без толку, был для них постоянным немым укором. И деться было некуда. Всякий случайный взгляд, брошенный в пространство меж старомодными высокими столами и беленой стеной, неминуемо упирался в бесстыжие корабельные профили. Как будто осколок застрял в районе зрительного нерва. В глазах Пордра вспыхивал виноватый огонек – и одновременно злость, фанатическая злая страсть вернуть на путь истинный этот трусливый сброд, пошедший вслед за человеком, коего Помбаль (в обстановке чуть менее официальной) именовал не иначе как «ce vieux Putain». [9] Как хорошо, что иногда удается выплеснуть чувства столь сильные, всего-то навсего заменив одну букву. Мы стояли втроем и глядели, как и следовало ожидать, в окно на развратный сей вид, и вдруг старика прорвало: «Почему вы, британцы, их не интернируете? Отправьте их в Индию, за компанию с итальянцами. Я этого понять не в состоянии. Вы меня простите. Но вы понимаете, им же разрешили сохранить даже пушки малого калибра и собственных часовых на борту, они ходят в увольнительные на берег, словно это флот какой-нибудь нейтральной страны! Их адмиралы шляются по ресторанам, закатывают обеды и шпионят в пользу Виши. А в кафе просто дня не обходится без bagarres [10] между
9
«Эта старая Шлюха» (фр. ). Непереводимая игра слов. Между фамилией маршала Петэна (Pйtain), героя Первой мировой войны, а в годы Второй мировой лидера коллаборационистского правительства оккупированной немцами Франции, и словом putain, «шлюха», разница и впрямь небольшая.
10
Драки (фр. ).
Я повернулся к столу Помбаля и увидел большую, забранную в рамку фотографию человека во французской военной форме. Я спросил, кто это такой, и оба они, не сговариваясь, тут же ответили: «Он нас спас». Несколькими днями позже я, конечно, сразу бы узнал благородных очертаний, с печальным, как у Лабрадора, выражением на лице, голову де Голля.
Помбалев шофер высадил меня у самых дверей квартиры. Я позвонил, и разом пробудилась – во мне и в доме – стайка давно, казалось бы, забытых шепотков. Одноглазый Хамид отпер дверь и, остолбенев на секунду, вдруг неловко подпрыгнул на месте. Первый импульс был, по всей видимости, обнять меня, но он вовремя взял себя в руки. Он положил мне на запястье два пальца и подпрыгнул еще раз, как одинокий пингвин на льдине, прежде чем сделать шаг назад и обрести пространство, необходимое для приветствия более торжественного и чинного. «Йа, Хамид!» – выкрикнул я чуть не в полный голос и сам подивился своей искренней радости. Мы церемонно друг друга перекрестили.
В квартире все опять переменилось: другие обои, другая краска, другая мебель, массивная, на чиновничий лад. Хамид любострастно водил меня из комнаты в комнату, а я все пытался, согласно старым, выцветшим, как будто транспонированным воспоминаниям, вернуть квартире ее прежний вид. Восстановить фигурку Мелиссы тогда, в первый раз, – и как она кричала – я смог с большим трудом. На том самом месте стоял теперь весьма представительный буфет, сплошь забитый бутылками. (Персуорден стоял тогда вон там, в углу, и делал знаки.) Всплывали вдруг, по месту, отдельные предметы мебели. «Бог знает, где теперь вся эта мебель», – подумал я цитатой из александрийского поэта [105] .
105
Имеется в виду стихотворение К.-П. Кавафиса «Послеполуденное солнце». Цит. перевод с новогреческого С. Ильинской:
Как хорошо я знаю эту комнату.Сейчас она сдается под контору.И эта, и соседняя. Весь домво власти адвокатов и торговых фирм.Ах, эта комната, как мне она знакома!Вот здесь, у двери, был тогда диван,а на полу лежал ковер турецкий.Две вазы желтые стояли тут, на полке.Направо, нет, напротив – шкаф зеркальный.Посередине – стол и три большихудобных соломенных кресла.А здесь, возле окна, была кровать,где столько раз любили мы друг друга.Бог знает, где теперь вся эта мебель!Вот здесь была кровать. После полудня солнцеее до середины освещало.После обеда, кажется в четыре,расстались мы лишь на одну неделю.Увы, она на вечность затянулась.Единственным старым знакомым было Помбалево покойное кресло, мистически восставшее из небытия точь-в-точь на прежнем месте, у окна. Он что, прихватил его с собой, когда бежал на перекладных из Рима? С него станется. Крохотная комнатушка в конце коридора, где мы с Мелиссой… Теперь там жил Хамид. И спал он на той же самой неуютной койке – пришел приблудным сквознячком неповторимый, изысканный букет тех заколдованных медовых полдней, и меня пробило дрожью; мы в те времена… Но Хамид все говорил, говорил. Ему пора готовить ланч. Потом он метнулся вдруг в угол и сунул мне в руку растрескавшийся моментальный снимок; когда-то он, должно быть, просто-напросто стянул его по случаю у Мелиссы. Обычное уличное фото – и очень выцветшее к тому же. Мелисса и я, мы идем по рю Фуад под руку и о чем-то говорим на ходу. Она улыбается, наполовину от меня отвернувшись: честно делит внимание между тем, о чем я с такой истовой, серьезной миной ей толкую, и яркой витриной магазина. Сделали его, должно быть, этот снимок, зимой, часа в четыре вечера. О чем, интересно, я мог так пламенно с ней говорить? Убей меня Бог, но ни места, ни даты я не помнил; и все-таки вот он, снимок, черным по белому, как принято говорить. Вполне вероятно, что слова, только что сошедшие с моих уст, характер имели значимый и даже эпохальный, – а может быть, и смысла-то в них было разве что на грош! Под мышкой я держал стопку книг и одет был в старый грязный макинтош, тот самый, что в конце концов перекочевал к Золтану. Н-да, химчистка бы ему не помешала. Как, собственно, и мне самому – визит к парикмахеру. Нет, невозможно воскресить в памяти тот вечер, канул бесследно! Я поймал себя на том, что тщательно выискиваю на снимке любые, даже самые случайные детали, будто реставратор, склонившийся над безнадежно испорченной фреской. Да, это зима, часа в четыре. На ней ее единственная зимняя шубка, под котика, и сумочка в руках – я вообще ни разу этой сумочки у нее не видел. «Вечерний сумрак августа – был, вероятно, август…» – еще одна цитата мысленно [106] .
106
Имеется в виду стихотворение К.-П. Кавафиса «Вдали». Цит. перевод с новогреческого С. Ильинской:
Я эту память в слове удержать хочу…Такую хрупкую… Она почти растаялавдали, за дымкой отроческих лет.Как лепесток жасмина, матовая кожа…Вечерний сумрак августа – был, вероятно, август…Глаза я помню смутно, но как будто синие…Да, синие, сапфирно-синие глаза.Я вновь обернулся к расшатанной, похожей на старенький стеллаж койке и произнес: «Мелисса» – очень тихо. И понял вдруг с тоскливым каким-то, удивленным чувством, что она исчезла совсем. Вода сомкнулась над ее головой, только и всего. Как будто и не было ее никогда, как будто она не вызывала во мне боли и жалости, которым (я всегда убеждал себя в этом) жить со мной и жить, преосуществляясь, быть может, в иные формы, – но жить победно до конца дней моих. Я сносил ее, как старую пару носков, и сам факт полного и окончательного ее исчезновения поразил меня и шокировал. Разве может «любовь» снашиваться вот так, бесследно? Я сказал еще раз: «Мелисса» – и услышал, как красивое слово эхом отдалось в тишине. Имя печальной тихой травки, имя нимфы, имя паломницы в Элевсин. Неужто от нее осталось меньше, чем – чем запах, чем букет вина? Неужто она теперь всего лишь цепочка литературных аналогий, нацарапанная на полях ничем иным не примечательного стихотворения? И что послужило причиной подобному несчастью – моя любовь или та литература, которую я жал из нее по каплям? Слова, кислотная ванна слов! Я почувствовал себя виноватым. Я попытался (самообман, типичный для людей сентиментальных) заставить ее появиться усилием воли, вызвать в памяти хотя бы один из тех послеполуденных поцелуев, в которых когда-то собиралась для меня сумма всех разноликих смыслов Города. Я попытался выжать из глаз слезы, загипнотизировать память, повторяя вместо заклинания ее имя. Эксперимент с успехом провалился. Даже имя ее хождения более не имело! И впрямь позор – не помнить ни аза из счастья столь большого, столь полного. Затем, перезвоном далеких колоколов, пришел вдруг едкий голос Персуордена: «Но ведь несчастье есть одно из немногих ниспосланных нам наслаждений. Мы специально созданы, чтоб жить им, чтобы наслаждаться им без меры». Вот и Мелисса была всего-то навсего одной из бесчисленных масок любви!