Клеа
Шрифт:
Я успел принять ванну и переодеться к тому времени, когда в дом ворвался – как раз к раннему ланчу – Помбаль, весь в судорожном, томительном экстазе своих новых, неизведанных прежде чувств. Фоска, предмет экстаза, была, сообщил мне Помбаль, беженка, вышедшая замуж за британского офицера. «Как оно могло случиться так вдруг, такое внезапное и страстное взаимопонимание?» Он никак не мог взять в толк. Он встал и подошел к висящему на стене зеркалу глянуть на себя. «И это я, который от любви готов был ожидать чего угодно, – мрачно, расчесывая всей пятерней бороду и созерцая собственное отражение, – но только не вот эдакого. Если бы год назад какой-нибудь бедолага взялся мне толковать о том, о чем я сейчас тебе толкую, я бы сказал ему: "Pouagh! [11] Типичный петраркообразный бред. Чушь средневековая!" Честное слово, тогда я был уверен, что воздержание есть вещь с медицинской точки зрения просто вредная, что чертова эта штука атрофируется или вообще отвалится к чертовой матери, если не пускать ее в дело как можно чаще. А теперь взгляни на своего несчастного – нет, что я говорю, на счастливейшего из своих друзей! Я чувствую, что связан по рукам и ногам одним только фактом ее существования. Вот послушай. Последний раз, когда Китс приехал из пустыни на побывку, мы пошли с ним и вместе надрались. Он затащил меня к Гольфо. И у меня появилось подленькое такое желание – своего рода попытка произвести эксперимент ramoner une poule. [12] Не смейся.
11
Фи! Фуй! (фр. ).
12
Вдуть какой-нибудь цыпочке (фр. ).
13
Лишить девственности (фр., груб. ).
14
Бронированными (фр. ).
Он ударил себя в грудь не сильно, покаянным жестом, в коем сквозил, однако же, привкус некоего неуверенного самолюбования. Потом вернулся, сел и сказал раздумчиво: «Видишь ли, какое дело, она беременна от мужа и ее чувство чести не позволяет ей обманывать человека, который воюет на фронте и которого в любой момент могут убить. И тем паче, раз она ждет от него ребенка. Зa se conзoit». [15]
Несколько минут мы молча ели, а потом он вдруг выпалил: «Но я-то, я-то какое ко всему этому имею отношение? Хоть ты мне объясни. Мы с ней только говорим, и все, представляешь; впрочем, и того хватает с гаком». Он явно сам себе сейчас не нравился.
15
Оно и понятно (фр. ).
«А он?»
Помбаль вздохнул: «Он человек превосходный и очень добрый — той самой добротой, которую Персуорден считал вашей национальной чертой и диагностировал как своего рода общеобязательный невроз, следствие самоубийственной скуки английского образа жизни! Он красивый, веселый, говорит на трех языках. И при всем при том… не то чтоб он был прямо-таки froid [16] , но какой-то он tiиde [17] – в смысле там, внутри, по сути. Я не знаю, типично это для англичан или нет. Во всяком случае, он живое воплощение таких представлений о чести, которые и трубадурам были бы, наверно, не под силу. Не то чтобы у нас, у европейцев, отсутствовало чувство чести; мы просто стараемся ничего не доводить до абсурда. В том смысле, что самодисциплина должна быть чем-то большим, нежели простой уступкой принятым нормам поведения. Я, наверно, очень путано говорю, да? Я и в самом деле в их отношениях слегка запутался. Я хотел сказать примерно следующее: в глубине души, с высот национального чванства, он всерьез считает, что «иностранцы» на верность в любви неспособны. А она, она просто очень честная и доверчива до крайности и ведет себя совершенно естественно, даже и не пытаясь следовать той или иной норме. Она как чувствует, так и поступает. Я считаю, что, если бы он ее любил по-настоящему, в том смысле, который я теперь в это слово вкладываю, он не напускал бы на себя постоянно такой вид, как будто он снисходит до того, чтобы спасти ее из сложившейся невыносимой ситуации. Мне кажется, и в ней самой, пусть она пока еще этого не осознает, живет ощущение несправедливости происходящего: она ему верна… как бы это сказать? С оттенком какого-то презрения, что ли? Не знаю. Но она его любит на такой вот странный манер, а другой любви он бы и не понял, не принял. Она, знаешь, женщина очень тонкая. Но вот что странно, наша собственная с ней любовь – а мы с ней давно уже признались, что любим друг друга, и с тем смирились – тоже каким-то непостижимым для меня образом становится частью этого бреда. Да, конечно, я счастлив этой любовью, но последнее время я стал терять уверенность в себе; и до того порой охота взбрыкнуть! Такое чувство, что мы не любим, а покаяние отправляем – славный этакий подвиг во имя веры. Он сам живет как по обету, и мы за ним туда же. Я не уверен, что любовь к femme galante [18] должна выглядеть именно так. А он – этакий chevalier [19] из среднего класса, равно не способный ни причинить женщине боль, ни доставить ей удовольствие. И притом благородный и просто ошеломляет добротой своей и прямотой. Но, merde [20] , нельзя же любить человека чисто юридически, исходя из чувства справедливости, а, как ты считаешь? Где-то у него на линии обрыв, он не дотягивается до нее и сам того не замечает. И даже и она сама, мне кажется, не знает об этом, по крайней мере не осознает. Но когда видишь их вместе, возникает ощущение неполноты, чего-то, что не сцементировано, а просто связано вместе кое-как хорошими манерами и прочего рода условностями. Я знаю, это, должно быть, недобро звучит с моей стороны, но я просто пытаюсь точно описать то, что вижу. А в остальном мы добрые друзья, и, знаешь, я порой им даже восхищаюсь; когда он приезжает на побывку, мы выбираемся все втроем в ресторан пообедать и говорим о политике! Уф!»
16
Холодный (фр. ).
17
Вялый, безразличный (фр. ).
18
Галантной даме (фр. ).
19
Рыцарь (фр. ).
20
Дерьмо; здесь, приблизительно: твою мать (фр. ).
Утомленный монологом, он откинулся на спинку стула, широко зевнул и поглядел на часы. «Тебе, наверное, – продолжил он смиренно, – все это кажется более чем странным; но, с другой стороны, а что здесь, в Александрии, не странно, а? Возьми, к примеру, хоть Лайзу, Персуорденову сестру, – ты с ней не знаком? Слепа как статуя. Нам всем с недавних пор стало казаться, что Маунтолив по уши в
На каминной полке пробили часы, и он как-то разом вскинулся. «Мне пора обратно в контору, на совещание, – сказал он. – А ты?» Я выложил ему свои планы насчет Карм Абу Гирга. Он присвистнул и внимательно посмотрел на меня. «Увидишься с Жюстин и все такое, да? – С минуту он подумал, а потом повел плечами не слишком уверенно. – Она ведь у нас теперь затворница, не так ли? Мемлик посадил ее под домашний арест. В Городе ее уже сто лет никто не видел. Я даже и о Нессиме ничего почти не знаю. Они с Маунтоливом порвали всякие отношения, и я, как официальное лицо, вынужден держать его линию, так что мы с ним и не пытаемся встретиться, даже если бы и имели такую возможность… Клеа видится с ним иногда. Нессима все-таки жаль. Когда он лежал в госпитале, ей даже не дали разрешения навещать его. Такая все это чушь, такая карусель, а, как ты считаешь? Вроде Пола Джонса. Постоянная смена партнеров, пока не кончится музыка! Но ведь ты же вернешься и будешь здесь жить, я правильно понял? Ну и славно. Я скажу Хамиду. Мне пора. Удачи тебе».
Я собирался всего-то навсего лечь передохнуть, – короткая, так сказать, сиеста, пока не придет машина, – но стоило только коснуться головой подушки, и на меня навалился тяжелый крепкий сон; я все-таки очень вымотался и наверняка проспал бы часов двадцать кряду, если бы меня не разбудил шофер. Все еще полусонный, я сидел в знакомой машине и разглядывал плывущий справа и слева озерный край со всеми его пальмами и водяными колесами – тот Египет, который живет своей жизнью за стенами больших городов, древний, пасторальный, затянутый пологом дымок и миражей. Сами собой закопошились воспоминания, то легкие и ласковые, то едкие и злые, будто осатаневшие под старость кикиморы. Былые чувства как корочка на шраме, и скоро ей отпасть. Первый мой здесь шаг будет – встретиться еще раз с Жюстин. Поможет ли она мне разобраться, расставить по порядку и взять окончательно под контроль те драгоценные «реликты чувства», как назвал их Кольридж, или, наоборот, станет в том помехой? Трудно сказать заранее. С каждой милей я все яснее чувствовал, как бегут рядом с машиной, нос в нос, мое нетерпение и тревога. Прошлое!
2
Древние земли в доисторической инертности своей: солипсическая, едва припорошенная торопливыми шагами столетий замкнутость озер, где всходят невидимые миру, миром не нарушаемые медленные судьбы пеликанов, ибисов и цапель. Заросли дикого клевера, зеленое сукно, кишащее змеями и тучами невидимых издалека москитов. Ландшафт, лишенный певчих птиц, но зато сплошь заселенный совами, выпями и зимородками – они охотятся средь бела дня и жируют на илистых берегах коричнево-красных проток. Рыскают в поисках пищи стаи полудиких собак, буйволы с шорами у глаз свершают свой медленный, во тьме извечной, круговорот у водяных колес. Крохотные глинобитные часовенки у обочины дорог, где на полу свежая солома и где благочестивый путник может помолиться в дороге. Египет! Быстро, будто по воздуху, несутся к морю гусекрылые паруса, а вслед за ними, может быть, обрывок песни, человеческий голос, долгая трель. Шорох ветра в кукурузе, ветер дергает сухие листья, перебирает их, как денежные знаки. Грозы перемешивают и без того забитый до отказа пылью воздух с чавкающей жидкой глиной, пригоршнями разбрасывая миражи, нагло попирая все законы перспективы. Ком глины разбухает до размеров человека, человек – до размеров церкви. Целые сегменты земли и неба смещаются, открываются, словно люки, или же, повернувшись вокруг своей оси, становятся с ног на голову. Бесчисленные отары овец свободно входят в эти перекрученные зеркала и так же свободно выходят вон, погоняемые зыбкими гнусавыми криками невидимых пастухов. Место великого слияния всех потоков, всех пасторальных сцен и образов ушедшего древнего мира, который все еще живет здесь бок о бок с тем, что унаследован нами. Серебряные облака летучих муравьев поднимаются вверх, чтобы слиться там в расплавленный поток металла. Топот конских копыт о глинистую землю здешнего затерянного мира звучит подобием пульса. И голова плывет, плывет меж этих дымок и тающих под вечер радуг.
И вот наконец, следуя извилистым хребтам зеленых дамб, ты подъезжаешь к старому, чуть поодаль от хитрого плетения фиолетовых каналов выстроенному дому, где наглухо заложены выцветшие, растрескавшиеся ставни, где висят по стенам комнат разрозненные, как тряпки на дервише, трофеи: огромные, в рост человека, щиты, копья с пятнами крови на лезвиях и великолепные ковры. Заброшенный, заросший сад. И только маленькие фигурки на стене крутят целлулоидными руками – пугала, оберегающие дом от сглаза. Тишина и запустенье. Но ведь, в конце концов, сельский Египет весь стоит на меланхолическом этом чувстве покинутости, оставленный печься от века под медным здешним солнцем, и трескаться, и плавиться, и сеять семя.
Свернуть под арку, прогрохотать копытами по вымощенному камнем внутреннему дворику. Что будет, новая опора под ногой или возвращение на круги своя?
Трудно сказать заранее.
3
Она стояла на самом верху высокой наружной лестницы, как часовой, и глядела вниз, в правой руке – канделябр, и хрупкий круг света у ног. Неподвижная, словно участница tableau vivant. [21] Нота, на которой она произнесла в первый раз мое имя, показалась мне невыразительной – возможно, то был сколок со странного какого-нибудь чувства, самой себе навязанного. Или, может, не вполне меня разглядев, она адресовала вопрос тьме, пытаясь наугад, на ощупь вытянуть меня подобием некоего навязчивого, беспокойного, но вот затерявшегося Бог весть куда из-под руки воспоминания. Но знакомый ее голос был для меня – будто сломали печать. Так просыпаются, должно быть, от векового сна, и, поднимаясь осторожно, шаг за шагом по скрипучим деревянным ступеням, я чувствовал всей кожей дыхание новой для себя реальности, где я был спокоен и уверен в себе. Я прошел уже около половины пути, когда она заговорила вновь, резко и едва ли не с угрозой в голосе. «Я услышала стук копыт, и у меня вдруг закружилась голова. Я опрокинула себе на платье целую склянку духов. Вонь ужасная, Дарли. Тебе придется меня извинить».
21
Живой картины (фр. ).
Она вроде бы сильно похудела. Подняв канделябр повыше, она шагнула вниз, мне навстречу, беспокойно заглянула в глаза и запечатлела на правой моей щеке короткий холодный поцелуй. Холодный, как некролог, и сухой, как кожа. Едва она шагнула вперед, я почувствовал запах. И впрямь – ни дать ни взять, из парфюмерной лавки. Сама нарочитая холодность ее манеры выдавала некий внутренний дисбаланс, и мне вдруг пришло в голову – а не пьет ли она горькую? И еще ощущение легкого шока: на скулах яркие пятна румян, тем более яркие на фоне мертвенно-бледного, вусмерть перепудренного лица. Если она и была еще красива, то стылой красотой мумии, неловко разукрашенной под живую жизнь, или неумело ретушированного фотоснимка. «Ты на глаз мой не гляди», – сказала она резким, повелительным тоном: я тут же заметил, что левое веко у нее набрякло и чуть опущено, отчего само выражение лица, и в особенности радушная улыбка, которую она как раз пыталась вылепить, напоминали театральную маску – взгляд плотоядный и злой, кривая ухмылка. «Уже заметил?» Я кивнул. Интересно, подумалось вдруг, а румяна – это нарочно, чтобы отвлечь внимание от века? «Со мной случился небольшой удар», – сказала она еле слышно, словно сама себе пытаясь что-то объяснить. Так она и стояла передо мной, подняв свечи, и как будто слушала другой, далекий звук. Я взял ее за руку, и мы постояли еще, внимательно друг друга изучая.