Клуб, которого не было
Шрифт:
И всего-то пять часов возни с редактурой. Какая малая плата за вылет в Токио. Был бы протестантом, смутился бы и еще фронт работы себе придумал. «Send to IKRA designer» – выключаем компьютер, спасибо, увидимся через две недели, и ноутбук я с собой ни за что не возьму.
Что еще с замком?
Входная дверь в офис заперта. Семь утра. Светает. Какого черта.
Ключи, туда-сюда, толкнуть – заперта дверь.
Не могла же охрана меня запереть.
Снег!
Он, зараза, падал всю ночь, липкий, ни к селу ни к городу мартовский снег, он завалил весь двор, вход в офис-избушку отрезан
что собраться в Японию, до аэропорта бы при таком раскладе доехать. Через окно бесполезно: решетка.
Я толкаю дверь. Толкаю раз, другой, десятый, закрыв глаза, медитирую на Золотой и Серебряный павильоны – они у меня рядом стоят, как Спасская башня и Мавзолей. Мычу себе что-то под нос, по науке, по теории трудовой песни – так ритмичнее. На пятой минуте дверь идет на попятную: приоткрывается сантиметра на три. Пять минут кажутся пятью часами. Я просовываю пальцы наружу по фалангу и совком уборщицы начинаю елозить по снеговой корке. Я очень хочу в Токио. У меня шопинг на Хараджу-ку. Раскопайте меня, пожалуйста.
Совок ломается.
Хватаю со стола бухгалтера калькулятор. Калькулятор управляется со снегом получше. Пять-десять минут, и вот уже пованивающее хлоркой ведро высовывается на улицу, и мой рукав в J.Lindeberg в этом ведре, в стеклянном сцепившемся снегу, и я в центре сугроба красным ведром откапываю себе путь – на остров Одайбу, где машины ездят без человечьей помощи, в клуб Exit, куда спускаться пять лестничных пролетов через накачавшиеся лилипутские тела, на кладбище Уено, по которому, как по городу мертвых, ездят велосипедисты. Золотой и Серебряный павильоны находятся в разных местах, и вообще они в Киото, конечно. Но в моей голове они торчат вместе, с двух сторон одного пруда, и в пруду устроен онсен, пахнет горячими ессентуками и плавают нарезанные ломтиками на сашими императорские карпы.
Дверь открыта. Кутикулы в кровь. Летим в Токио, без изменений.
– А это наш главный русский артист, – бережно, как сверток с младенцем, Сергей передает Хироси-сану CD-болванку.
На болванке написано «Максим».
Хироси-сан, менеджер японского EMI, так же бережно, двумя руками (что они вообще делают одной рукой? Харакири?) принимает диск и отправляет его в умопомрачительного дизайна плоский черный проигрыватель.
Диск – ни бум-бум. Тишина.
Хироси-сан вынимает диск, крутит в руках и нежно отправляет назад.
Тишина. Молчаливый певец Максим. Хироси-сан краснеет. Болванка пуста.
– ОК, мы пришлем вам по почте. – Сергей невозмутим. Ему глубоко наплевать. Сотрудничество между японским и российским отделениями лейбла-мейджора началось исключительно ради того, чтобы нам поставили японскую бизнес-визу. Туристическую дают в посольстве – только если ехать с турагентством. А мы, клиенты Хараджуку, скорее выпрыгнем с балкона, чем поедем отдыхать с турагентством. Тем более с русским.
За это и слушаем: час послушать японских коллег – труд не велик.
– У Хиромицу Агацума – очень успешный альбом. У
Мы с Сергеем киваем понимающе. Танька с порога сказала: «Don't speak English» – и теперь предательски дремлет в кресле в углу.
– Цубаки – успешный тоже. А вы знаете Утада Хи-кару?
Это, позвольте, запрещенный прием. Мы же вас не спрашивали, знаете ли вы певца Максима.
На Утада Хикару внезапно просыпается Танька.
– Йес, ай ноу! – и ведь радуется, чудо в перьях. Откуда Танька знает всех, кого она знает, у меня в голове
не укладывается. Все известные мне профессора от современной музыки были мужиками, все редакторы, все музыкальные журналисты, включая меня, – тощие, толстые, приземистые, долговязые, прыщавые самцы, компенсирующие околомузыкальной мастурбацией собственные «недо-» и «почти». Никаких барышень. Ну, может, диджей на радио. Или поет. Или с диджеем роман крутила и не заметила, как свою коллекцию собрала. Но миниатюрная девочка из Строгино, с активной личной и общественной жизнью, – почему это она мне как-то после университета рассказала про Mogwai, а не я ей?
У творцов признанных и не-, у спекулянтов в поисках легких денег, светских тусовщиков, разнокалиберных участников нашего броуновского движения есть в происходящем хотя бы мало-мальский практический интерес. Им надо быть услышанными, увиденными, заработать, продать, сублимировать – причинно-следственная связь работает безотказно-убедительно. И только Танька который год ставит меня в тупик. Ее монбланы недешевых изданий Radiohead – по любви, ее способность без всяких Q и NME (дон'т ведь спик, да и недешевые издания) в двух предложениях рассказать, кого я буду слушать завтра, – не дает сбоев, ее привычка самой платить за билет, диск или коктейль в баре – вообще не из Москвы. И правда, на подземном танцполе в токийском Exit, среди танцующих под 140 в минуту японок в одинаковом черном и открытом, она смотрится куда аутентичнее.
Вокруг ее хрупкой фигурки, упакованной на зависть Вивьен Вествуд в самые провокационные в Москве шмотки (автор, по традиции, неизвестен), всегда хватает желающих заплатить и составить компанию.
Так вот, платить за себя предпочитает сама. В клуб «Икра» приезжает на случайных бомбилах или на метро, одна, разворачивая каждую голову в потном вагоне к очередному дизайнерски ободранному подолу. С чего это ей не пользоваться общественным транспортом, раз он ходит? Резонная логика для мира Хироси-сана. У обыкновенного москвича от такого виснет компьютер.
Вчера в восьмидесятническом баре в Голден-Гае (три на три метра, как здесь полагается) скользила пальцами по рисованным черепам на свежекупленных в Хараджуку подтяжках, улыбалась в тридцать два зуба бармену-хозяину, чтобы продал японский бутлег Kraftwerk вот с той полочки. Бармен, жадина, разговор на «Москува карасо» свел. Не сложилось диалога. Таня пыталась вчитаться в хирага-ну над четырьмя красными рубашками, а Синди Лопер все пела и пела, что было б скучно, наверно, на свете без девчат. Не возьму в толк, почему при всем при этом с Kraftwerk встречаюсь я и письма агенту Синди Лопер пачками шлю я, а не Танька.