Клуб Мертвых
Шрифт:
Мать сдержала слово. Хотя ее сердце разрывалось, но она продолжала оставаться хладнокровной и заставляла себя улыбаться…
Наконец был подан сигнал к отъезду; бич защелкал, и экипаж тронулся.
Мать вдруг зашаталась и упала бы на землю, если бы я не успел поддержать ее.
Я так подробно описал этот эпизод не для того, чтобы возбудить любопытство тех, кто будет читать эту рукопись, но чтобы дать хотя бы слабые указания, благодаря которым можно было бы отыскать следы моего отца.
Надо ли его оплакивать?
В этом месте Арчибальд Соммервиль прервал на минуту чтение. Внимание его и сэра Лионеля обратилось на Армана, глаза которого сверкали из-под маски странным огнем. Арман понял их мысли. Описание того, кто звал себя королем Огня, не подходило ли к Зоэре, странной личности, жившей у Армана и, по-видимому, безгранично ему преданной? Только возраст несовпадал… Арман знаком показал, что он разделяет мнение своих друзей.
— Продолжайте, сказал он Арчибальду
Но в эту минуту Марсиаль быстро встал.
— Господа, — сказал он, вы сейчас спрашивали меня, готовили я рассказать вам мою жизнь и обстоятельства, бросившие меня на путь самоубийства; я почувствовал что-то вроде стыда и согласился на чтение этой рукописи, не чувствуя в себе мужества рассказать вам ее содержание. Это была слабость, я скажу более, низость. Я хочу, чтобы она была последней. Я чувствую, что становлюсь другим человеком после того, как я услышал ваш голос, говоривший о долге и чести. Я был слаб, теперь я силен. Я боялся своих собственных воспоминаний, теперь я хочу смотреть им прямо в лицо! Не читайте больше, я сам изложу вам мою исповедь, не утаивая и не смягчая ничего. Слушайте же меня!
Послышался одобрительный шепот
— Говорите, сказал Арман. — Не забывайте, что из борьбы с жизнью мы вышли закованные в кольчугу разума и снисходительности
После минутной паузы Марсиаль поднял голову и начал:
В моей жизни, сказал он, было обстоятельство, на котором я не останавливался подробно, а оно, между тем, объясняет все случившееся впоследствии
Я далек от мысли упрекать мою бедную мать, которая никогда не заслуживала ничего подобного при жизни, так как, господа, у меня нет более матери, она умерла…
Она чувствовала ко мне страстную любовь, любовь, какую может знать только сердце матери. Как и предрекал отец, предметом моих стремлений и надежд стало искусство.
Несколько удачных проб внушили окружающим мысль, что у меня есть талант. Впрочем, быть может, этот талант и развился бы, если бы я не покатился по дурному пути. Я был горяч и глубоко верил в Фортуну! Легкость, с которой мне все давалось, обманывала меня. В работе у меня не было той твердой, неколебимой воли, которая одна лишь производит великие творения.
Моя мать, восхищенная и гордая своим сыном, был а убеждена, что нескольких лет работы будет вполне достаточно, чтобы я занял место среди великих художников,
После отъезда отца наш дом казался пустым. Несмотря на все старания, мать не могла скрыть своей печали. Что же касается меня, то кто-то тогда убедил меня, что только в Париже истинный талант может вполне развиться. Я тщательно скрывал от матери овладевшее мной желание увидеть этот город, представлявшийся мне в мечтах чем-то волшебным, но от проницательного взгляда матери трудно скрыть что-либо. Она добилась от меня признания, и вскоре я уже ехал в Париж, увозя с собой пять тысяч франков годового дохода, тогда как моя мать оставила себе только тысячу; но я так привык к материнской самоотверженности, что мало ценил это…
Для той среды, в которой мне пришлось вращаться в Париже, я был относительно богат, поэтому вдруг оказался окруженным толпой паразитов, которые ухаживали за мной, льстили мне, мельтешили вокруг меня…
Так как я был неплохо подготовлен, то поднялся гораздо выше этой толпы бездарностей, которые, с весьма понятной целью, восхищались моим талантом. Меня называли основателем школы, последователями которой они считали за счастье быть! С утра до вечера они заполняли мою мастерскую, где нельзя было дышать от дыма трубок, где постоянно слышался звон стаканов…
Я с восторгом выслушивал все эти похвалы, кружившие мне голову, и считал себя великим на фоне ничтожества окружающих…
Тем не менее для очистки совести я принялся за работу.
Пока другие болтали, лежа на моих диванах, я научился уединяться среди этого Бедлама.
Я начал писать Сарру. Однажды один из моих приятелей подошел к картине, над которой я работал. Затем и остальные принялись рассматривать мою работу. Я не замечал их, погруженный в свои мысли. На меня нашел один из редких моментов вдохновения…
— Великолепно! Неподражаемо! Рубенс и Рембрандт! Делакруа перед ним дитя!
При этих восклицаниях я поднял голову.
— Марсиаль, — сказал один, — с этой минуты ты гений!…
Я краснел, но невыразимое блаженство наполняло мою душу, и хотя я громко протестовал против того, что называл приятельским преувеличением, но тем не менее говорил про себя:
— Да, я велик! Да, я гений!…
Один из них воскликнул:
— Когда она увидит эту кисть, она согласится на все!