Клуб неисправимых оптимистов
Шрифт:
— Тогда зачем она так сказала?
Саша вынул снимки из воды, встряхнул их и прикрепил прищепками к натянутой под потолком бельевой веревке.
— Теория заговора позволяет людям дать логическое объяснение противоречивым и тревожным фактам. Точно так же они относятся к смерти. Нам трудно ее принять потому, что если смерть выглядит неестественной — это утешает. Можно с важным видом выдавать желаемое за действительное, не рискуя услышать возражений. Заговоры, конспирация и интриги куда увлекательней реальной жизни. Бержье и Повель делают на этом деньги. Камилла ими восторгается, что неудивительно в ее возрасте.
— Спасибо, Саша. Не буду мешать вам работать.
— Что вас терзает, Мишель?
— Я и
— Не придирайтесь к ней. В любви к «Утру магов» нет ничего постыдного. Ей хочется предаваться мечтам и бежать от повседневности.
— Вы правы. Ее любимый писатель — Артюр Рембо.
— Поразмышляйте над всем тем, что она вам сказала. Она любит не Рембо, а Поэта. Дело не в поэзии, а в бунтарстве. Это своего рода бегство. Станьте идеалистом и бунтарем, и Камилла посмотрит на вас другими глазами. Это часто случается с молодыми мечтательницами. Не упустите момент, они быстро меняются. Хотят завести детей, дом, мужа, отпуск на море и электробытовую технику. Все это убивает поэзию.
— Но с чего начать? Я никогда не писал стихов. И да, я бунтарь, но в душе.
— Я должен подумать. Вы тоже поищите решение.
9
Вот так и рождаются призвания. Я уверен, что биографы Рембо ошибаются относительно природы его гения. Возможно, у него была тайна. Девушка из высшего общества Шарлевиля, которую он каждое воскресенье видел на мессе в Сен-Реми, но не имел возможности поговорить, на которую хотел произвести впечатление и передавал ей свои стихи, вкладывая листки в требник. Гордячка пожимала плечами, комкала исписанный тонким наклонным почерком листок и выбрасывала его. Я часами просиживал за письменным столом, сочиняя нескладные вирши александрийским стихом. Поэзия — сложная штука. Считается, что вдохновение посещает поэтов, когда они любуются луной или смотрят на волнующийся океан, и тогда их охватывает лихорадка творчества, превращающая слова в чувственные аллегории. Все происходит совсем иначе. Поэт вкалывает, как столяр, обстругивающий рубанком кусок дерева. Мучишься, потеешь, не спишь до рассвета — рожаешь хиленькое четверостишие. Я сидел в «Бальто» и марал бумагу. «Марать бумагу» — не более чем фигура речи: муза меня игнорировала, и я часами смотрел на чистый лист бумаги с заголовком «Поэма № 1» и двумя первыми строчками:
Сегодня прекрасная погода, Солнце светит и сияет…Я застопорился: …сияет… сияет… Что происходит с солнцем дальше? По небу тянется шлейф облаков, дует легкий ветерок. Нет, похоже на метеосводку. Я отверг облака и зефир. Небеса были пусты. Рембо мог спать спокойно. «Бальто» — не лучшее место для сочинительства. Меня то и дело отвлекали: друзья подходили поздороваться, спрашивали, как идут дела, предлагали сыграть в настольный футбол или в шахматы.
— Спасибо, не сегодня, — отвечал я, давая понять, что занят очень важным делом и меня лучше не трогать.
У меня перед глазами был печальный пример страдавшего недержанием письменной речи Павла Цыбульки, чей монументальный труд занимал три столика. Во второй половине дня он всегда сидел в «Бальто». Павел работал ночным портье в дорогом отеле, где очень ценили его утонченные манеры и талант полиглота. Он много лет работал над гигантской монографией и, несмотря на все превратности судьбы, несчастья, случайности и всеобщее безразличие, не отказывался от своей миссии.
— Такова общая участь исключительных личностей, стремящихся реализовать свое призвание, которое навечно занесет их имя в историю рода человеческого, — объяснил он, когда я спросил, стоит ли тратить столько сил на работу, не приносящую ни денег, ни славы. — Если следовать твоей мещанской логике,
За три года до моего появления в клубе расстроенный Кессель вернул Павлу его толстую, перевязанную шпагатом рукопись.
— Я предупреждал, что ни один современный издатель не станет читать рукописный текст, тем более такого объема, — сказал он. — Ты должен все перепечатать.
— Я не машинистка, печатаю двумя пальцами, так что это займет уйму времени.
— Ты можешь переработать монографию. У тебя ведь сохранился ремингтон, который я тебе одолжил?
— Лента скукожилась, печатает только красным шрифтом.
— Так купи новую. — Кессель достал бумажник.
— Спасибо, Жеф, не нужно. У меня есть деньги, я могу купить две-три ленты.
Павел три года перепечатывал рукопись, листок за листком, пользуясь левым мизинцем и средним пальцем правой руки. Текст был плотным, но Павел проявлял упорство. Каждая страница, написанная рукой бывшего дипломата, превращалась в полторы страницы машинописного текста. Всего получилось две тысячи сто тридцать четыре страницы, не считая ста страниц оглавления, именного указателя и библиографии.
— Дело сделано. Я закончил.
Павел взглянул на лежавшую перед ним кипу рукописных страниц и облегченно вздохнул. Он смотрел на труд всей своей жизни, который должен был принести ему мировую известность. Мы верили ему на слово. «Брестский мир: дипломатия и революция» был издан после войны на чешском языке и переведен на русский. Изначально объем монографии составлял тысячу семьсот восемьдесят семь страниц плотного текста. Когда Павел проходил стажировку в чешском посольстве в Москве, ему несказанно повезло: он получил доступ к секретным архивам. Английские и американские университеты ссылались на него как на авторитетного специалиста по этому периоду российской истории. В эмиграции Павел дополнил книгу, вернув в нее изъятые по цензурным соображениям места. Павел все время напоминал нам, что Брестский договор имел решающее значение. Он был важнее и Версальского, и Венского, и любого другого договора в истории планеты. Кессель и Сартр свели его с парижскими издателями — эти двое знали всех, — но их рекомендаций оказалось недостаточно. Издатели были вежливы, любезны, а некоторые даже милы. Издательский мир признавал значение работы Павла, всю ценность и исключительность документальной базы, но дело всякий раз проваливалось. Игорь утверждал, что исторический труд объемом больше тысячи страниц «неиздаваем».
— Особенно труд на тему, которая интересует всех как прошлогодний снег, — уточнял Томаш в отсутствие Павла.
Приложив нечеловеческие усилия, решив бесчисленные дилеммы, ответив на кучу вопросов, преодолев массу сомнений и потратив годы на тяжкий труд, Павел принялся резать по-живому, и в его монографии остались тысяча двести тридцать две неужимаемые страницы.
— Короче сделать невозможно. Я убрал технические детали, юридические уточнения, дипломатические отчеты и телеграммы. Сохранил исторический и социальный контекст, фундаментальные цели — политические и военные. Оставил голую суть событий. Если продолжить «кастрацию», получится историческая оперетка. Теперь пусть либо печатают как есть, либо отказываются от проекта.
Они отказались. Посоветовали для начала издать книгу на английском. Если дело выгорит в Америке, проблем не будет. Павел взялся за перевод. Он все еще ждал ответа от одного молодого издателя, которому Кессель передал рукопись. Мы чувствовали, что идея издания на английском языке его не вдохновляет, и это сказывалось на темпах работы. Если нам становилось скучно и разговор затухал, достаточно было спросить Павла, как у него дела, и он принимался яростно стучать на машинке, чтобы не отвечать.