Ключ к полям
Шрифт:
Что ж, платьица бледнеют и истончаются, маленький принц, уже не гусеница, но еще и не бабочка, беспокойно ворочается в тесном коконе. И вот, наконец, настает день, когда увядшие девчоночьи наряды прорываются яркими крыльями штанишек. Волосы растут и вьются, как молодая лоза, жизнь скачет по начищенным плиткам гостиной, и малыш вприпрыжку несется ей вовслед. Капризный, жизнерадостный, беспечный, балованный шутник, домашний тиран с добрыми глазами носится по своему королевству, словно он не бабочка, а ошалевшая стрекоза. Он везде — куда ни глянь, но найти его невозможно. Его видят во всех комнатах одновременно. Он одинаково бойко отдает приказания повару и кузенам, съезжает по перилам и горланит песенки. По вечерам, у камина, собирается теплая компания —
Малыш растет, не то чтобы очень быстро… Даже медленно. Даже совсем не растет… Он хорош, кто сказал, что нет? Но что-то подкрадывается к нему, медленно, неумолимо, с кривой жуткой усмешкой подкрадывается. Да вот же, на следующей странице, видите? Оно уже дышит ему в затылок. Теперь все уже знают… теперь уже не скроешь… Только шелковые шали отказываются смотреть. Они так долго носили этот траур по собственному счастью, что поднять вуаль и приглядеться уже не хватает сил. Потускнели зеркала, слегка скрипнув, притворились ставни, щелкнул засов и дом замер, опустил глаза. В остывающей гостиной шали, как ни в чем не бывало, склонились над шитьем. Принц по-прежнему весел, правда, несмотря на круглые щеки, у него впалая грудь, проволочные ножки и голова, как огромная, набухшая по весне почка. А еще он шепелявит, но на фотографиях это не бросается в глаза. Иногда он ловит удивленные взгляды знакомых, но понять ничего не может. Он хочет спросить, но в доме непривычно тихо и темно. Так что перевернем страницу.
Ой, совсем взрослый! Гримасничает, пародирует, вертится, как юла, и над всеми подсмеивается. Он неизменно весел, хоть и нездоров. А то ужасное, что подкрадывалось… может, и не было его вовсе? Смотрите, вот он с кузеном, с друзьями-лицеистами, с могучим и статным дядюшкой. Вполне нормальный мальчуган, хоть и невысокий. Вот еще, с матерью в звенящем весеннем саду. Май… Перевернем… Подождите, еще страничку… Нет, еще… Что все это значит? Пустые, одинокие листы до конца альбома. Свист, гогот, стук колес, чьи-то шаги по дорожке, звон бокалов, скрип старого кресла и уголек, выводящий что-то не очень приличное над камином, — звуки, в гремящем и радостном контрапункте сойдясь воедино, разом оборвались, будто и не существовали вовсе. Плиты в гостиной помутнели, окна заросли паутиной, мебель накрыли белым саваном, а зеркала, все до единого, не оставив даже пудрениц, утопили в пруду, том самом, где ходили под парусами принцевы корабли. Гулко. Пусто. Где же вы, шелковые шали? Никто больше не читает в кресле с высокой спинкой. Погасли огоньки в глазах маленького мальчика, остыл камин, и солнце, непритязательный соглядатай, трусливо отвернулось, чтобы не видеть, как там, за плотно притворенными дверьми, утолщаются нос и губы, жалко дрожит скошенный подбородок, голова становится неподъемной обузой, а руки и ноги усыхают и скукоживаются. Малыш спит, он не сможет к тебе выйти, нет, его лучше не беспокоить, поиграете в следующий раз, ну же, не стой истуканом, нам пора, допивай чай и идем, ужас что рассказывают, маленький уродец, а какой милый был мальчуган, и поделом этим толстосумам, ты меня обманула, ты меня оставила без наследника, с кем я теперь буду охотиться, это не мой сын, в нашей семье карликов отродясь не бывало, убирайся, я сама о нем позабочусь, не плачь мама, мне уже лучше, нога почти не болит, смотри, что я для тебя нарисовал.
Много позже, в других альбомах, вспыхнут плутоватые Пульчинеллы, томные дамы полусвета, пестрые, как попугаи, охотники, старлетки в неописуемых боа, саблезубые пираты и даже одна обаятельная гейша. Ничто в этом лихорадочном бурлеске не напомнит любителю старины о малыше в шотландской юбочке. Этот малыш уснул, а день, когда он проснулся — проснулся и обнаружил, что… — длился долгие годы.
BLACKBIRD FLY
Пели. Все время пели.
Где они пели — птицы, которые пели?
Меня хлестали по щекам, как в начале плохого романа или конце хорошего сна. Но я — хитрая бестия — изогнулась, захлопала крыльями, как те голуби, что слетели только что с красной черепицы.
— Жужа!
Обняв дымоход одним крылом, я резко выпростала второе и, натянув одеяло на голову, попыталась сцепить крылья замком — но нет, куда там — и застыла в этом полуобъятии, прислонив голову к теплому камню. Те, что были по ту сторону одеяла, продолжали бормотать. Что-то такое несусветное они там творили с буквой «ж», будто склоняли ее в разных падежах, а потом взяли и умыкнули меня с крыши.
— Жужа, Жужка!
Было холодно, одеяло исчезло. У кровати стоял Тим — размытый, мерцающий по краям, под сенью крыл своих. Смотреть на него сквозь узкие щелки глаз было невыносимо больно. Хотелось, как при взгляде на солнце, лить и лить слезы.
— Послушай, — сияние приблизилось, — ты понимаешь, что я говорю? Да не мигай ты так! Ты меня вообще видишь?
— Я вижу твой нимб.
Закрыв глаза, я упала на подушку.
— Жужа, ну Жужа же!
— Хватит абабагаламажить. Я спать хочу, — выдохнул кто-то моим голосом.
— Ты мне нужна. Это очень важно.
— Пора сопрягать?
— Что?
С мясом выдрав себя из мягких просторов, где разница между «сопрягать» и «запрягать» не видна и не имеет смысла, я, поеживаясь, села на постели.
— А где мое одеяло?
— На полу. Надо же было как-то тебя разбудить. Я здесь ору уже часа два, и все без толку.
— Это ты меня бил по щекам?
— Ну, отвесил пару оплеух… Я же говорю, тебя не добудишься…
— Я думала, мне все это снится… Мне все это снится?
— Все мы, говорят, друг другу снимся. Нужна твоя помощь.
— А что такое?
— Сейчас сама увидишь. И даже услышишь. Идем.
Тим вышел в коридор. Я заметалась по комнате в поисках чего-нибудь теплого, запуталась ногами в одеяле и чуть не растянулась на полу. Завязалась драка. Высвободившись, я завернулась в бренные останки врага, как какой-нибудь неандерталец в шкуру мамонта, и прошлепала в коридор.
— Ну где ты там? — донеслось с первого этажа.
Волоча по полу тяжелый шлейф одеяла, внося разброд в строгую геометрию ковровых дорожек, я засеменила к лестнице и, подобрав свою рясу, скатилась вниз. Тим выглядел удивленным, но от комментариев воздержался. Возле комнаты Чио мы остановились, и Тим, взяв меня за плечи, стал что-то говорить, но слова его заглушил крик, будто там, за дверью, кто-то специально дожидался нашего прихода. Тим вздрогнул, отнял руки. Одеяло сползло на пол и съежилось. Я зажала уши с такой силой, что еще немного — и череп раскололся бы, как гнилая тыква. Во всем этом ужасе ясно было одно — кричал не человек и не зверь. Это было что-то жалкое и невозможное — вроде стенаний согнутой в бараний рог консервной банки. Тим потянул меня за руку — я завозилась с одеялом — да оставь ты его, оставь. — и мы вошли.
Кричала Чио. Мокрая, завернутая в простыню, она сидела на своей кукольной кровати, вцепившись в белого от испуга, всклокоченного Леву, который и сам, казалось, вот-вот закричит. Розовато-желтая спаленка в рюшах, комнатка-крем-брюле, напоминала сейчас вывернутую наизнанку дамскую сумочку. Все было раскурочено, разъято, разодрано в клочья. Мохнатый ковер был мокрым, у самой кровати что-то хищно поблескивало, а на столике у изголовья лежала расколотая надвое чашка с синим ободком.
— Ну что? — спросил Тим.
Когда мы вошли, крик сбился на карканье и кашель.
— Она кусается, — захныкал Лева. Его полосатая пижама, борода, даже брови и ресницы были мокрыми.
— Сейчас будем поить.
— Я больше не могу. Она все плачет и плачет…
Пропустив мимо ушей всхлипы Левы, Тим взял со столика стакан с какой-то сероватой мутью и жестом подозвал меня.
— Мы будем держать, а ты постараешься влить в нее как можно больше из этого стакана.
— Но что случилось? — только и смогла выдавить я.