Ключи счастья. Том 1
Шрифт:
Они едут в загородный сад, на берегу Арно. Маня идет к бассейну с золотыми рыбками. Стаями подплывают они, заслышав скрип шагов по гравию. Они ждут хлеба. О, милые, таинственные созданья!
Платаны еще не распустились. Но лавровые аллеи так зелены и пышны! Тишина и безлюдие царят в парке. Изредка только встретишь торопливую парочку влюбленных. Или нянька провезет в колясочке младенца. Либо мелькнет вдали, на широкой просеке, фигура амазонки. Публика придет сюда смотреть закат солнца. Наполнит все аллеи стрекотаньем и смехом. Спугнет тишину и дрему.
Но они
В лодке они переплывают на другой берег. Потом едут вверх по аллеям, выходят на площадке Микеланджело. И вся Флоренция смеется им навстречу. Вон из золотистой пыли поднимаются зубцы Старого Дворца и сверкают часы на башне. Вон грандиозный купол над собором и ажурная колокольня.
Они садятся. Подходит знакомая цветочница. Штейнбах покупает у нее всю корзину. Маня ликует, хохочет. Все букеты он кладет у ее ног, на колени ее, рядом, на скамью. Она рвет завязки. Это целый дождь цветов. Каждый день несет ей новые. Как опьяненная, глядит она на них, любуется сочетанием красок, вбирает в себя их аромат, с закрытыми глазами угадывая индивидуальность каждого, даже из тех, что пахнут одной свежестью. Она страстно целует цветы, говорит с ними, как с живыми существами. И голос ее нежен и глубок. Потом, вскрикнув, она хватает их пригоршнями и погружает в них лицо.
— Это даже не культ. Это какая-то оргия, — заметно бледнея, сквозь зубы говорит Штейнбах. И лицо у него злое.
— Сумасшедшая! — смеется фрау Кеслер.
— Читай, Марк! Здесь можно только слушать стихи или… признания.
И Штейнбах читает ей стихи Данта и Петрарки. Она учится по-итальянски. Она не все понимает, но наслаждается музыкой слов.
Царя над всем городом на своем мощном пьедестале, чернеет пред ними гигантская фигура Давида.
Маня долго смотрит на него.
— Он тебе нравится? — с усмешкой спрашивает Штейнбах.
— H-нет…
— Почему? Ты, кажется, любишь таких?
— Что это значит «таких»?
— Ты разглядела его лицо? В нем нет жалости. Левая бровь Мани лукаво подымается.
— А ведь ты меня преследуешь, Марк… Ты замечаешь, Агата? Он что-то затаил.
Все смеются с облегчением. Вдруг Маня серьезно говорит:
— Нет, он мрачен и жесток. Я Давида понимаю иначе. Хочешь, объясню? — робко спрашивает она.
— Конечно… — Он встрепенулся, так задел его звук ее голоса. Она бросает цветы, обнимает свои колени и, глядя в небо, говорит:
— Вот я — маленький, неведомый миру пастух — иду навстречу Голиафу… Навстречу жизни, жестокой и всесильной. Во всеоружии стоит она передо мною. Глаза ее таинственны, полны возможностей. На губах играет усмешка. Но я уже не верю ни обещаниям, ни улыбкам! Я бросаю ей вызов. У меня нет ничего, кроме веры в себя и мечты. Но эту Мечту я поднимаю, как талисман, над жизнью. Как панцирем одеваюсь моей гордостью я — маленький неведомый пастух. Но я иду с верой в победу. И пасть не могу…
Штейнбах внимательно смотрит на нее. Экстаз в ее голосе и лице он уловил. Он поражен.
— Ты… этого вдохновения в его лице не видишь?
— Нет…
Они
Еще сильное впечатление — в капелле Медичи, перед статуями Микеланджело. Маня с волнением слушала историю его жизни, она узнала о его роли в борьбе республики за свободу, о его горечи и разочарованиях, когда Медичи отняли у Флоренции последние остатки независимости. И как ясно стало ей тогда значение его ответа, выгравированное им на мраморе, у подножия «Ночи».
МНЕ СЛАДКИ СОН И БЕЗМОЛВИЕ КАМНЯ. КАКОЕ БЛАГО НЕ ВИДЕТЬ, НЕ ЧУВСТВОВАТЬ В ЭТИ СУРОВЫЕ ДНИ! О, НЕ БУДИ МЕНЯ… МОЛЮ, ГОВОРИ ТИШЕ.А рядом, в круглой зале усыпальницы, смеялась и галдела толпа туристов.
— Довольно! — говорит Штейнбах за обедом. — Надо целую жизнь, чтобы все это осмотреть и изучить. А я боюсь за тебя, Маня. Завтра мы уедем в Рим.
Она глядит вдаль, и взор ее туманен.
— Ты любишь Юлия Цезаря, Агата?
— Что такое? — Фрау Кеслер роняет вилку.
— У Тургенева есть повесть «Призраки». Когда мне было семь лет, я рыдала, зачем у меня нет крыльев, чтоб полететь в Рим? И теперь я еду туда. Но меня манит не так город, как равнина. Вот эти болота, над которыми поднялась седая голова. Помнишь в «Призраках», Марк? Я слышала, клянусь тебе, я слышала, когда читала ночью, этот топот легионеров, этот лязг оружия. Марк, неужели я увижу Аппиеву дорогу? Волчицу, чудную волчицу?
— Маня, — говорит Штейнбах, — я хочу, чтобы ты унесла последнее воспоминание о Флоренции, непохожее ни на что, виденное до сих пор.
— Что такое? У меня сердце забилось…
Они едут в коляске по берегу Арно. Пустынно и тихо крутом. Вдали деревья какого-то сада. Солнце только что село. И фонари не зажигались. На востоке уже погасли рдяные облака, а запад стал бледно-зеленым. Через реку, на другом берегу, огромным грибом мелькнул безвкусный памятник Демидова.
— Здесь, — говорит Штейнбах и делает знак кучеру.
Они подходят к группе из белого мрамора.
На баррикаде со знаменем в руках сражается юноша. Вдохновенно и прекрасно его лицо, его взгляд, поднятый к небу. Он бросает, вызов судьбе. Но смерть настигла его. Товарищи подхватили знамя, падающее из рук. Другие поддерживают тело. Все они юные. Но они тоже смело глядят в лицо смерти, в лицо неизбежному. Несогласные смиритья. Несогласные уступить натиску жизни и реальной силе свою хрупкую, неосуществимую Мечту.
Штейнбах говорит, невольно понижая голос: