Ключи счастья. Том 1
Шрифт:
Невыразимое очарование в этих одиноких прогулках мимо кладбищ, виноградников и огородов к знаменитой часовне, где Христос встретил Петра и спросил его: Quo vadis? [86] В часовне на одной стене изображен Христос, на другой апостол. Показывают белый камень, и на нем след Его ноги.
Все дальше и дальше, минуя катакомбы. Так хорошо молчать! Так хорошо слушать замирающий гул далекого города, надвигающееся безмолвие Кампаньи…
Или же через другие ворота, другой старинной римской дорогой они идут к акведуку. Солнце садится. С востока глядит бледная луна. Стада бродят по лугу. Коровы мирно лежат, жуя жвачку, и провожают их прекрасными бесстрастными глазами. Пастухи в широких шляпах, в живописных лохмотьях меланхолически играют на свирели. Черноволосые прачки моют белье в ручьях и что-то весело кричат им вслед.
86
Камо грядеши? (лат.).
Почва
Она стоит там долго, пока луна не станет золотой и не коснется лучами ее ресниц, пока не начнет куриться туман, пока не засверкают залитые лунным блеском громадные булыжники дороги.
— Теперь в Колизей, — говорит она горячим шепотом. — Агата нас ждет. Но мы зайдем туда на минутку, вдвоем.
Они идут. А перед ними по белой дороге скользят их тени, длинные, черные, сливающиеся.
Колизей с площади залит голубым светом. Громадная тень его упала на дорогу. Внутри темно.
Каждый раз сердце Мани стучит, когда она входит под эти широкие арки. Уцелела часть амфитеатра. Можно угадать, где была ложа Цезаря. Вон там, как раз против черной дыры, глубоко внизу, откуда веет могилой, откуда хищный зверь прыгал на арену.
В небе высоко над ними горит яркая южная звезда. Когда ослепительная луна поднимется высоко и зачарует мир, звезда все еще будет видна.
— Говори тише, Марк!.. Говори шепотом… Не спугни призраков. Ты их видишь? Вон они, в ложах. Сидят и ждут.
Это дивный час между семью и восемью вечера, когда Колизей принадлежит ей одной! В эти часы туристы обедают. Точно вихрь выметает их из всех музеев, с форума, из Колизея. Никто не аукается здесь, не поет арии Тореадора, не болтает о меню или скачках. Мертвые встают и садятся на свои места и ждут, вместе с Маней, когда прогрохочет колесница императора, когда поднимется бронзовая решетка там, у черной ямы. И рыча, и визжа, и роя песок, выпрыгнет на арену голодный тигр.
Луна поднимается все выше. То тут, то там падает серебро во мрак Колизея. Камень словно загорается и нестерпимо сверкает. Все светлеет внутри. Потом длинные серебряные пальцы протягиваются через черные отверстия галереи наверху, через все щели развалин.
Все оживает внезапно. В лунном блеске задвигались тени, затрепетали блики. Призраки зашептали, качая головами.
— Смотри, смотри. Ты их видишь, Марк?
Время бежит. Тишина поет. Где-то близко бьют часы. Так медленно и печально. Охрипший, угрюмый звук. Этому колоколу больше пятисот лет.
Закрыв глаза, Маня ясно слышит нежный звон браслетов, шелест материи. На веки ее от легкого веера римлянки так сладко веет теплым воздухом. Она слышит благоухание ее кожи. Она красива. Рыжий парик, подрисованные брови, накрашенные губы, увядшие от поцелуев. Из-под нарядной ткани, скрепленной у плеча драгоценной геммой, видна обнаженная белая рука.
Вдруг гул голосов. Эхо шагов. Грохот колесницы. Это император. Все встали. Какой гул!
— Пора, Маня! Пойдем. Туристы…
О, нелепый смех! Ненужные слова. Целый поток стрекочущих голосов.
Взявшись за руки, они бегут боковым выходом, шагая через разрушенные сиденья и обломки внизу… Больше всего на свете опасаясь встречи с живыми.
Тироль, 1 июля.
Утро…
И какое славное, свежее утро!
Из моего окна видны Альпы и часть озера. Издали слышен нестройный звон колоколов. Это пасутся коровы в долине. Они скоро уйдут дальше, и наступит тишина.
Передо мной ворох немецких газет. Эту работу достал мне Марк. Я набросала сейчас рисунок для юмористического журнала. О, как я знаю теперь политику! Ты не поверишь, как глубоко нырнула я в эти волны! Мне платят недурно за карикатуры. Иногда происходит какая-то заминка, и тогда мы голодаем… Но, право, это не страшно. Наша жизнь так скромна.
Мы проживем здесь до первых снежных бурь. Потом уедем куда-нибудь. Не все ли равно куда? И там жизнь будет течь, как воды озера. Нынче, как вчера. Завтра, как нынче.
В нашем маленьком домике всего две комнаты, и кухня, где Агата готовит сама… Прислуги нет. Она нам не по средствам… Мы только платим за стирку белья, а на это уходит так много, что мы редко едим мясо. Но это тоже вздор.
У нас нет ни ковров, ни картин, ни серебра, ни фарфора.
Зато перед нами гори. И розовый снег на их вершинах. И лиловые леса едали. И зелень лугов. И голубоглазые озера, и певучие ручьи.
Мы с Агатой приехали сюда, на ее родину, прямо из Милана, Марк проводил нас и устроил. Потом уехал. Я этого требовала. Ты все это знаешь.
Он поселился недалеко, в соседнем городке, через озеро. Он все боялся, что я умру. У него была переписка с Агатой. Но я смеялась над его страхом. Как могла я умереть?… Я, так любящая жизнь?
Мы видели отсюда, как из-за гор приближалась весна. Как дни становились длиннее и как дышала земля, сбрасывая с себя ледяной покров. Мы слышали, как ревели водопады, свергаясь в пропасти, как пели ручьи. «Весна идет!» — говорили они. И мы им верили. И мы ее ждали. Потом прилетели первые птицы. И мы их приветствовали, как друзей.
И весна пришла. Спустилась с гор, вся сверкающая, в своем зеленом прозрачном плаще. Пригоршнями кидала она нам в долину первые цветы. Деревья ночью
И вот в одну из ночей, когда последняя буря завила в ущелье, когда зима зарыдала, надолго прощаясь с долиной, весна принесла мне свои лучший дар — мое дитя.
Это неправда, что я умирала в ту ночь. Страдания — это жизнь. И я страдала. Я знаю, что моя жизнь нужна.
У моей постели стоит колыбель-игрушка, вся в кружевах и лентах. И в ней спит маленькая принцесса. Она родилась с золотыми кудрями. У нее точеное личико, гордый профиль, надменные губки. Она породистая, вся в отца. Ничего моего нет в ней. Даже ушки, даже ногти и форма пальцев — не мои. Я узнаю его в каждом повороте головки, в движении бровей. Когда-то он вскользь, шутя, сказал мне, что спит всегда лицом вниз. Принцесса спит так же. Когда я увидала это в первый раз, я опустилась на колени в благоговении, как перед чудом. В ней вся моя жизнь! Все счастие, все будущее.
Марк ужасается перед моим чувством. Он называет его ненормальным, мистическим. Он боится, что оно съест мою душу, как ее съела когда-то любовь.
Любовь?
Неужели я, носившая в себе такое сокровище, хотела погибнуть из-за любви? И такой некрасивой, вульгарной смертью? Я, которая мечтала умереть прекрасно. Вы спасли меня от этого позора, ты, Марк, и другие друзья… Как я люблю вас за это теперь! Вы не дали мне свершить самого тяжкого преступления. Она должна была явиться в мире, эта новая душа, эта новая женщина. И кто знает? Быть может, все, что я делала и к чему стремилась, было бессознательной жаждой создать эту жизнь…
Ты видала, конечно, когда-нибудь безобразный кокон гусеницы? Он кажется мертвым. Помню, я была маленькой, когда из любопытства вонзила булавку в толстый кокон. И вдруг он сжался. И я с испугом поняла, что в нем таится жизнь.
До самого рождения Нины я сама била таким коконом. В последнее время я неспособна била даже страдать, волноваться, ревновать. Я слишком устала от жизни. Я забила всех вас. Во мне говорило одно только чувство: страх. Я сама себе казалась вазой, до краев налитой драгоценной жидкостью. И пролить ее я не смела.
Не раз я спрашивала себя: что дало мне силы пережить крушение всего, на чем я строила мое счастье? Ответ один: мое дитя. И с каждим днем утончался кокон этого равнодушия к людям и жизни. Я вас всех начинала видеть, как сквозь облако. Первый крик моего ребенка разорвал тенета моей собственной души. И, как бабочка, она понеслась навстречу радости.
О, жить! Жить простой, несложной жизнью! Затерянной в этой долине, среди крестьян! Слушать звон стада, гул леса наверху, шум ручьев, стремящихся к невидимой реке. Видеть в одиночестве рассвет и вечерние зори, и небо, покрытое звездами, и полет птицы… Читать письма Марка, эти письма, пронизанные нежностью. Думать о тебе, о Пете, Ане. Сидеть целые ночи у окна, вспоминая Яна.
Передо мной его книга. Уезжая в Россию, Марк принес ее мне. Я читаю и грежу о высокой башне. Но где пути к ней, Соня? Где? Эта книга для мудрых. А я так слаба.
Я должна любить кого-нибудь. Отдать душу. Отдать жизнь. И верить, что душа моя не будет растоптана ногами. И что слезы обиды не отравят меня, как тогда. Только ребенок даст мне такую любовь. Я это знаю теперь. А я возьму на свои плечи всю тяжесть жизни, смирение, неизвестность, одиночество, даже лишения. Но ей создам рай.
Вне этой любви сейчас у меня нет цели. Все в ней одной, в этой девочке с золотыми кудрями. Исчезнет она, и я опущусь в черную яму…
Но зачем думать об этом? Вот она передо мною! И я преклоняю перед нею колена в моей неутолимой жажде высокого и вечного чувства. И слезы жгут мои глаза.
Но пусть они льются! Счастливые слезы.
Вот Нелидов опять на родине, в степи, среди курганов, в маленьком флигеле, где расцвело и умерло его короткое счастье.
Телеграмма из Дубков звала его домой. Анне Львовне опять стало хуже.
С трепетом выходил он из вокзала маленькой станции, и лицо кучера показалось ему таким родным и близким. Он ехал среди бархатных лугов, под пушистыми деревьями. Жаворонок звенел где-то высоко, в ярком небе. Сладкая грусть охватывала душу в этой знакомой с детства любимой степи. И хотелось счастья. И мучительно хотелось забвения.
Нашел ли он его за границей? Да, минутами. Он охотился в Шотландии, гостил в замках, увлекался спортом, флиртовал с молодыми девушками. Он нашел там и прежних любовниц. Все было, как три года назад. Ему даже казалось временами, что он совсем здоров.
Из России приходили письма. Ему предлагали служить по выборам, баллотироваться в предводители дворянства. За ним была большая партия. И то, что полгода назад казалось ему ненужным и далеким, вдруг стадо манить. Он обещал вернуться…
Что-то лихорадочное, торопливое теперь в его жестах, походке, в выражении лица. Ему показалось мало работы в поле, охоты, визитов к соседям, заботы по кирпичному заводу. Он затеял строительство нового дома в усадьбе. Он осуществлял свою грезу.
— Все куда-то торопится. Либо что потерял, — характеризует его Климов в разговоре с Ликой и Анной Васильевной. — В нем что-то деланное. Чувствуется трещина какая-то в его душе. Прежней цельности нет.
— Так ему и надо! — смеется учительница, жалеющая Маню принципиально, как униженную женщину. Но Лика молчит.
И странное лицо у нее. Мягкое и задумчивое.
Лизогубы и Галаганы встречают Нелидова с распростертыми объятиями. Опять возрождаются надежды. Он и всегда был завидным женихом. А теперь перед ним открывается карьера.