Ключи счастья. Том 2
Шрифт:
Неужели я ревную?
Я ненавижу Марка. Когда он заговорил со мной на рауте, я молча повернулась к нему спиной. Все были сконфужены. Пусть! Мне все равно.
Завтра я буду у нее. Теперь только я понимаю, что страстно ждала этого приглашения. Мне надо своими глазами видеть тот дом, те комнаты, где… Боже мой! Когда все это кончится? Когда мы уедем, наконец?
Я была у нее. С первых шагов по лестнице я вбирала в себя все впечатления. Закрыв глаза, я могла бы сейчас нарисовать каждую фреску на потолке, каждый портрет в старом зале. «Вот здесь, — подумала я, садясь в глубокое кресло, у камина. — Это ее интимный уголок. Вот здесь она слушала его признания. Они целовались тут…»
Я отвечала невпопад. Что подумала она обо мне?
Она выспрашивала меня о Марке. Так вкрадчиво, осторожно. Правда ли, что я его невеста? Я резко отвечала: «Нет». Мне противно думать, что… Ненавижу Марка!
Она вскользь сказала мне, что они были вместе в Египте. Теперь я уверена, что он быо ее любовником.
Что мне сделать? Что
А ведь есть люди, которые мне завидуют.
Лорд Литтлтон приглашал нынче поехать с ним в его замок, осмотреть фарфор и картинную галерею. Еду. Почему нет? Я сделала бы гораздо больше, лишь бы Марк страдал!
Вчера я обещала обедать с Марком вдвоем. Нет, не хочу его видеть! Зачем я отдалась ему опять? Мы так долго были чужими, О, проклятая чувственность! Как трудно с нею бороться!
Лондон
Соня, я пережила великий день. Случилось что-то, от чего будет зависеть моя дальнейшая судьба. Все это смутно пока в моей душе. Но я разберусь потом. Я пойму.
Мы уже собирались покинуть Лондон, потому что мои гастроли кончились. Чемоданы были уложены. Билеты куплены. Я сидела вся продрогшая у камина, с заплаканными глазами, с распухшим носом. Я только что угостила Марка жестокой сценой ревности. Ты удивлена? Это не логично. Тем не менее, это так. Мои мысли новы, но чувства стары. Я не могу их победить. Не хочу ни с кем делиться его чувством и лаской. Словом, последняя неделя — это был ад. И у Марка начались сердечные припадки. Но разве это может остановить женщину, когда она ревнует?
Вошел лакей и подал карточку. Я закричала, как исступленная: «Никого не хочу видеть! Никого не приму!» — «Это невозможно! — сказал Марк. — Просите…»
Вошел журналист N. Марк знает его. Это очень образованный и талантливый публицист. Он эмигрант и уже немолод. У него такие прекрасные, лучистые глаза, кроткие и печальные, какие я видела только у евреев. Эти глаза смягчили меня, но я сидела, вся сжавшись в комок, злая и неприступная.
— Вы знаете, чтов Лондоне стачка рабочих? — спросил меня N.
Я действительно видела накануне демонстрацию на улице, это произвело впечатление. Но скоро забылось. Газет я не читаю. А физиономия города ничуть не изменилась оттого, что пять тысяч безумцев, возмущенные несправедливостью, кинули вызов каменным сердцам и каменным конторам Англии. Все так же тысячи заводов покрывают копотью сумрачный Лондон.
Все так же в Сити и на бирже циркулируют миллионы, а знатные веселятсяв своих кварталах.
— Нынче их пять тысяч, — говорил N… — через неделю будет уже десять. Сейчас у нас есть средства. А в сердцах забастовщиков горит энтузиазм и вера в свою правоту. Надо, чтобы дети не голодали, чтоб жены не теряли мужества. Вы сейчас и ваш товарищ Нильс — кумиры Лондона. Дайте нам два спектакля в пользу стачечников!
— Я уезжаю, — оборвала я его. — Мне все надоело. Меня не трогают чужие бедствия! Я жажду отдыха.
Марк сконфузился. Но N… должно быть, тонкий человек. Он угадал, что я несчастна. Или меня видал звук голоса?
Марк сказал:
— Вы выбрали дурную минуту. Marion устала и хандрит.
— Вовсе нет! — крикнула я. — Это не каприз. Я ненавижу мою публику. Мне опостылела моя профессия. Да. Потому что здесь я профессионалка, а не артистка. Нельзя бить артисткой, играя каждый день одно и то же.
— Что-нибудь другое, сударыня. Это соберет еще больше публики.
— Но кто вам сказал, что я соглашусь лишний раз позабавить эту публику?
— А цель? — возразил он кротко. — Она даст вам удовлетворение.
— Ничто не даст мне удовлетворения! — враждебно ответила я. — Ничто не вознаградит меня за это насилие над собой. Довольно с меня! Довольно!
Он хотел уже уйти. Он весь съежился, сгорбился. Его длинные желтые пальцы отчаянно теребили мягкую шляпу.
К счастью, Марк не дал ему уйти. Он знал, что я скоро раскаюсь. Он предложил следующее: снять громадный зал, вроде парижского Трокадеро, помнишь? Половину билетов за тройные цены пустить в продажу. А остальные бесплатно предложить русским эмигрантам и забастовщикам.
— Они случайно свободны теперь, — сказал Марк. — Пусть память о забастовке будет связана с воспоминанием о волшебном вечере, единственном в их убогой жизни!
Я кинулась на грудь Марку. Вся моя злоба растаяла. Но он нарушил это настроение. «Marion — моя невеста!» — сказал он журналисту, точно извиняясь за мой порыв. А я ответила:
— Он лжет. Я просто его любовница. И странно, почему он думает, что бить ею хуже, чем быть невестой. Социал-демократы не должны так думать!
Тогда уже они оба сконфузились. А я убежала в спальню. До того взвинтились мои нервы, что я становлюсь невозможной.
N. уехал, передав мне через Марка живейшую благодарность, Марк сказал: «Если будет дефицит, я беру его на себя».
Но билеты были все расписаны за три дня до спектакля. Мы с Нильсом дали свои лучшие номера.
Я только что вернулась из театра. Там была публика, никогда не бывавшая в балете, никогда не видавшая меня и Нильса, для которой этот вечер будет сиять, как звезда, во тьме их убогой жизни. Завтра Марк пошлет тебе отзывы прессы. Ты прочтешь, какие овации были сделани мне и Нильсу. Но из этих газетных отзывов ты никогда не узнаешь, с каким подъемом играла я! Ты никогда
Соня, это тот самый N… учитель Яна, тот самый, которого чтит суровый Ксаверий, чье имя мы не смели громко произносить в стенах гимназии. Он никогда не увидит родичи и, как Герцен, умрет в изгнании. Его книга запрещена у нас. Его миросозерцание — кошмар для всех государственников — правых или левых — безразлично.
Но когда Марк предложил нас познакомить, я закричала: «Нет! Нет!» Я убежала в уборную и разрыдалась. Ты удивлена? Но почему же? На этот раз я чувствовала и поступала логично. Это был инстинкт самосохранения. Ксаверий сказал мне год назад: «Чем можете вы оправдать вашу жизнь?» И я не нашла ответа. И мне тяжело с ним встречаться. Всякий раз, когда я вспоминаю эти слова, в моей душе поднимается прежний разлад.
Я сама знаю, что радость и красота, которые я расточаю на службе у сытых, должны быть общим достоянием. Художник принадлежит народу. И творчество, не имеющее в народе корней, гибнет. И если раньше я имела оправдание, желая подняться из грязи, куда меня втоптали те, кому я предлагала тело и душу, и занять место в обществе, меня отвергавшем, — то где же оправдание для меня сейчас?
Я как в лихорадке. Пишу тебе ночью, вернувшись со спектакля. А передо мной стоит огромная корзина красных гвоздик. Это поднесли мне мои бесплатные зрители. Они по грошам собирали деньги на эту корзину. Я разрыдалась и поцеловала цветы, Я сохраняю их, как реликвию.
Завтра пошлю N. письмо. Признаюсь ему во всем. Он должен понять меня. Он поймет, Соня, сердце говорит мне, что если моя жизнь до этой минуты была подъемом па высокую башню, то я уже стою на последней ступени. И скоро лучезарные дали раскроются передо мною. Не знаю, как это будет? Что это будет? Но сердце бьется от сладкого предчувствия. И хочется крикнуть: «Наконец!»
Пиши мне, Соня. Отсюда еду на гастроли в Монте-Карло. Еду с отвращением. Но Нильса бросить не могу. Он слишком много потеряет, если я нарушу контракт. Боже, дай мне силы дотянуть! Как я мучительно жажду отдыха!
Маня волнуется, подъезжая к квартире Глинской. Автомобиль она оставляет у тротуара, а сама идет под арку ворот. Квартира все та же. Оттого Маня и волнуется. Неотразимую власть имеет над ней прошлое.
Глинская сама отворяет дверь.
— Марья Сергеевна! Вот неожиданность!
— Вчера только вернулась из Лондона.
— И надолго?
— Нет. Еду в Монте-Карло.
— Пойдемте в кабинет! Кого я вам покажу…
Маня останавливается в столовой.
— Если Ксаверий, я не пойду…
— Что такое? Разве вы ссорились?
— Нет, но мне тяжело с ним встречаться.
— Вы слышали когда-нибудь о Надежде Петровне Стороженко? Неужели нет? Это она здесь.
— Постойте, — у самой двери говорит Маня, задерживая руку Глинской своей затянутой в перчатку рукой. — Стороженко? Та самая, которая в России… Мне страшно…
— Почему?
— Я чувствую себя таким ничтожеством перед нею!
— Что за вздор! Она такая милая.
В кресле сидит полная и красивая женщина. Ей никто не дал бы ее шестидесяти лет. В черных волосах нет седины. Щеки румяны. А большие и темные, как спелая вишня, глаза совсем еще молоды и горячи. Она с любопытством глядит на дверь, за которой шепчутся.
— Ну, скорее, Нина Петровна! — грудным голосом кричит она. — Кого вы там прячете? Идите! — И она смеется, показывая белые зубы, когда взволнованная Маня поднимает портьеру.
Одну секунду, пораженная ее внешностью, Стороженко молчит.
— Кто вы такая, моя прелесть? Подойдите сюда, — ласково говорит она, как королева, улыбаясь и протягивая руку.
Маня с порога кланяется низко. Гораздо ниже, чем делала это перед английской королевой. Волнение ее невольно передается хозяйке.
— Позвольте вам представить: Marion, гордость русского балета.
— А! — срывается у старухи. Она идет навстречу Мане, протягивая руки. — Милая какая! Позвольте вас поцеловать! Читала, читала в газетах. Как жаль, что я не была там! А Марк Александрович с вами?
— Вы разве знаете его? — робко спрашивает Маня, садясь на кончик стула и пряча в муфте захолодевшие пальцы.
Надежда Петровна смеется.
— Мы с ним старые приятели. Он много для меня сделал, когда я на юге работала, помните? — оборачивается она к Глинской.
— Ах, это прямо сказка, Марья Сергеевна! Да и вся жизнь Надежды Петровны — волшебная сказка.
— Но отнюдь не для детей, — смеется старуха. — У меня, моя милая, — говорит она, ласково дотрагиваясь до муфты Мани, — положительно призвание к сцене. Имитаторша я — на редкость! Кажется, пошла не по своей дороге. Была бы, как и вы, прославленной артисткой…
Глинская тоже смеется, качая головой.
— Меня, видите ли, лет восемь тому назад на всех станциях Курской дороги стерегла Знали, что я еду в ваши края. Вы ведь тоже черниговская?
— Я? Нет! Я москвичка.
— Ну, все равно! Марк Александрович — сосед по имению сестер моих. К ним ехать я не решалась. И меня бы сцапали, и сестер по головке не погладили бы. И вот тут я через одного человека, хороший был хлопец, дай Бог ему царство небесное, дала знать Марку Александровичу, чтобы он поехал меня встретить на станцию. Какое обличье у меня будет, Ян ему не мог сказать, конечно. Он сам того не знал.
— Кто? Как вы сказали? Ян?!
— Ну да, Ян, или вернее, князь Сицкий. Вы его знали?
— Ну, дальше, дальше! — торопит Глинская, удивленная волнением Мани.
— Вот поезд подходит. Жандарм, урядник, становой — все налицо! Вижу, и Марк Александрович тут. Так любезно разговаривает с кем-то из публики. А глаза так и рыщут по толпе. Ну, много ли там пассажиров выходит? Два-три пана, да студент иногда. Остальные все третий класс, богомолки, да рабочие, да бабы, да евреи. Его спрашивают: «Кого встречали?» — «Родственницу». — «Не приехала, стало быть?» — «Очевидно, нет…» Еще раз глазами он по толпе скользнул и пошел в коляску садиться. Тут ему под ноги богомолка кидается. Он даже шарахнулся… «Отец родной, — говорит, — будь благодетелем! Подвези, ноги старые не служат, батюшка…» Поднял он ее, а она прямо шатается от усталости. Вся сгорбатилась. За спиной котомка битком набита. В руке клюка. Остро он так поглядел на нее. Вы его глаза ведь знаете? «Полезай, — говорит, — садись! Тебе до Ржавца?» — «До Ржавца, родимый, до Ржавца…» Тронули кони. Отъехали верст пять. Он молчит. А старуха на передней лавке дремлет, носом кивает. Мимо все возы едут. Хохлы глаза на старуху таращат. Ишь, в самом деле, куда забралась! Наконец, миновали село. Кругом степь. На горизонте балочка и лесок. Марк Александрович нагнулся к богомолке. Она глаза открыла и смеется.