Книга Каина
Шрифт:
Приняв душ, я снова очистил помещение, отправившись пешком в Сохо, где и пообедал во французском ресторанчике. На последующей прогулке до Чаринг-Кросс-Роуд я испытал приятный прилив энергии от выпитого вина. На Лейсестер-Сквер я призадумался. Озаботился вопросом, не стоит ли всё-таки с кем-нибудь пересечься. Чем сейчас себя занять? В тот момент желание пить дальше исчезло, было ещё относительно рано. Я смутно жалел, что заскочил в Лондон, вместо того, чтобы сразу пилить в Ле-Авр. А то б я уже был на корабле. Возможно, мы бы уже стояли в Саутгемптоне. Но, чёрт, какая разница? Надо уметь тратить время попусту и не грузиться по этому поводу.
Монотонно лил дождь, влажные улицы блестели. Прямо передо мной такси, вздымая колёсами фонтанчики воды, свернуло за угол и устремилось к ярко освещенной и оживлённой части площади. Я ещё секунду подумал и последовал за ним. Вполне можно фильм посмотреть. Других мероприятий не намечалось.
Я зашёл в кино и сразу направился в гардероб. Девушка взяла мой плащ и повесила на вешалку. Ткань её униформы мерцала — впечатляющий круп горячей кобылицы. Хмуро развернулась ко мне с номерком. По жемчужнозелёному ковру я отправился к трём малиновым билетершам с хромированными фонариками в руках, охранявшими двустворчатые двери зрительного зала. Крупные девахи в обтягивающих юбках, золотые пуговицы и кокетливые «пажеские» кепки. Две брюнетки, одна блондинка. Самая маленькая из брюнеточек разорвала мой билет пополам и, светя фонариком, повела меня по проходу. Чтоб попасть на своё место мне пришлось миновать семь
Пройти сквозь вращающуюся дверь и очутиться в просторной приёмной. Она напоминала сгоревший дотла мир. Затхлый воздух, повисший в нём сигаретный дым, пепел, застоявшиеся женские и мужские запахи, и пустой в своей тусклой яркости Романский Собор с широким паласом, расстеленном у улицы с витринами, где выставляли свои товар ателье, парфюмерные магазины и галантерейщики. И всё это — тускло и сдержанно освещено в этот вечерний, наполненный колдовством час. Несколько швейцаров из ночной смены стояли и бездельничали. Лифтёр, ночной клерк за письменным столом беседовал с полноватой тёткой в чёрном платье, сильно размалеванном в стиле помощников администраторов больших, рентабельных отелей. Было впечатление, что все разговаривают шёпотом, словно вот-вот по главной лестнице начнет спускаться похоронный кортеж. Я пересёк зал и засел в баре, где после определенного часа спиртным обслуживали лишь гостей отеля. В этом одна из привилегий постояльца, зарегистрировавшегося в лондонской гостинице. Несколько немногочисленных компаний провинциальных дельцов всё ещё оставались в баре, интенсивно жестикулируя за разговорами. Яблочно-зелёные плетёные стулья в это время суток казались старыми и потрёпанными, запахом бар напоминали холл. Неясные ароматы буфетной комнаты доносились из скрытой за зеленым сукном вращающейся двери, откуда появлялись и за которой исчезали официантки. Одна из них, утомлённая напудренная женщина, лет под шестьдесят, с синей стеатомой[39] на щеке, одетая в застиранное чёрное платье, обслужила меня. Принеся заказ, она отошла чуть поодаль с пустым подносом, её старое лицо скрутило от напряжённого внимания, с каким она, с застывшей и лицемерной улыбкой подслушивающей, внимала речам трёх коммивояжеров с севера. Я вдруг осознал, что, в отличие от меня, они оказались в Лондоне по делу, и стал обдумывать свое путешествие.
Я так много путешествовал и по стольким направлениям, что мне было скучно его обдумывать. К тому же, именно это путешествие, в большей степени, чем обычно, несло в себе нечто зловещее, не
В Париже за последний год я постепенно расходился со всеми бывшими знакомствами. Больше не получалось разделять с ними общие устремления. Большую часть того года я провел в тесной комнате на Монпарнасе, покидая её только ради того, чтобы сыграть партию в пинбол или развеяться в женской компании. В той комнате было три стены и огромное акустическое окно с видом на выступающую крышу одноэтажных студий и высокую серую стену, ограничивавшую обзор неба и летнего солнца. Всё равно, что жить в ящике на кухне в Глазго, когда я был маленький. Всё больше и больше времени я проводил в этой комнате. Помню, как лежал на спине в кровати, рассматривая потолок, размышляя о Беккете и разглагольствуя вслух в назидание самому себе: «Зачем идти на улицу, когда в этой самой комнате есть кровать, пол, раковина, окно, стол со стулом и прочие полезные вещи? В конце концов, ты ведь не коллекционер…»
Именно в той комнате я стал писать «Книгу Каина», наброски к которой занимали непропорционально значительную часть пространства в моём чемодане, и которую я забрал с собой в Америку.
— Не желаете еще выпить, сэр? — ко мне обращалась официантка. Коммивояжеры вставали из-за столов.
— Да, с удовольствием.
— Вам скотч с водой, не так ли?
— Вы правы.
В определенном возрасте, когда я оглядывался на прошлое, меня начало поражать, насколько, за исключением, когда они представали в виде ограничений, объективные условия влияли на меня. Конечно, насколько мне позволяет память, я избирательно относился ко всему, что являлось по отношению ко мне внешним, причем не только, я так думаю, избирательно в плане восприятия. Подчас и бессознательно я исключал «факты», известные моим непосредственным знакомым, факты, которые мне бы следовало на сознательном уровне оценивать как жизненно-важные для моего благополучия, если б я осознавал их. К примеру, дважды пребывал в уверенности, что я живу с женщиной в любви и согласии, и вот появляется друг, указывающий мне на тот факт, что жена дезертировала от меня полгода назад. Помню, я отказывался верить: «Да нет, ты не прав, старина. Она вернётся». А потом вдруг понимал, что нет, не вернётся, не может вернуться, поскольку почти неосознанно я организовывал свою жизнь так, чтоб исключить её оттуда с того самого момента, как она меня бросила. И все же я не совсем заблуждался, поскольку то, что оставалось в нынешнем раскладе, если верить описаниям друга, это была моя собственная воля, и как раз её, вдруг увидел я, сам поразившись, он безнадёжно не учитывал. А потом я понял, что позиционируя себя так, как я это делал вплоть до настоящего времени, не сознавая бегство жены от меня, я постоянно спрашивал его, с чего он игнорирует мою волю, которую прекрасно видит, как нечто внешнее по отношению к нему и мало предсказуемое. Моя секундная досада по поводу, что ему следует считать меня предсказуемым и, возможно, извинять мне это качество, раз уж он мне друг, при этом извиняя самого себя, разумеется, за то, что он извиняет меня, кто, как ему известно, не прям так остро нуждается в прощении, ведь предсказуемо лишь то, что воплощено во внешних формах.
Сидение в опустевшем холле напомнило мне курительные комнаты в центре Глазго, где отец любил засесть и убивать долгие дневные часы. Я подумал, что вполне возможно, папа сейчас один, включает свет в комнате… была почти полночь… и он, возможно, один. В последний раз я видел его на похоронах дяди, который бежал за трамваем, резко упал на колени, руками схватившись за бока, и с ним случился разрыв сердца.
Гроб был отделан латунью и пах лаком. Он стоял на деревянных подпорках посреди квартиры, и он доминировал в комнате, как алтарь доминирует в небольшой церкви, вино закрывает подпорки, и над всем витает аромат цветов, смерти и лака. Словно запах сосновых шишек, который отдаляет скорбящих от покойного в гораздо большей степени, чем это проделала сама его смерть. Этим запахом пропитался весь дом, он встречал тебя на пороге, а когда пришли скорбящие в своих белых воротничках и чёрных галстуках, стали пожимать друг дружке руки, разговаривать вполголоса, кивая другим, смутно им знакомым, он осел на них, пустив их эмоции в нужное русло, неумолимо влекущий их в комнату, отведённую для смерти.
Я посмотрел издалека, как гроб опускали в могилу, он покачивался на шёлковых верёвках, и затем, следуя примеру остальных, бросил горсть земли на крышку. Безжизненный, глухой звук из распухших пальцев, дождь на холсте, ликование отчаяния. После этого скорбящие вновь разбились на группки, и священник отслужил молебен. Он был невысоким, лысым мужичком, облачение он надевал рядом с могилой. Когда он нервно затянул без музыки своим негромким голоском 121-й псалом, все подхватили, и их голоса бесполезно, словно флаг без ветра, повисли между небом и землёй, я в упор посмотрел на отца и на секунду мы, казалось, поняли друг друга. Папа опустил глаза первым, нечаянно, и я взглянул туда, где за провожающими в последний путь и зелёным склоном торчали сломанными зубами серые и белые надгробия, погрузившись углами в почву.
Из-за спин молящихся и поющих уверенно шагнули вперёд двое могильщиков и закидали могилу землей. Длинный холм свежевспаханной земли покрылся венками.
— Это наш, — тихо сказал мне отец, едва приоткрыв угол рта. — Вон тот, с тюльпанами.
Чувствуя, что его затирает более суровый джентльмен на другом краю группы родных, откашлялся в свойственной ему манере и проговорил:
— Ндаааааа. По-моему, он.
И вдруг засмотрелся на него с почти страдающим выражением лица, хамский венок, с самого начала он так им гордился… Пока он не увидел его среди других, более маленький и менее впечатляющий, чем запомнился ему. Священник пожал руки родственникам: Тине, её страшно измучила базедова болезнь, глаза её уже несколько недель неотрывно смотрели в разные стороны, Агнусу, разглядывающему мигающими глазами день, впервые им увиденный после семи лет ночных смен, Гектору, я его никогда таким серьёзным не видел. Тина должна была быть последней, поскольку ей, разумеется, как женщине, не обязательно было стоять у края могилы. Священник, бормоча слова утешения, более напоминающие извинения, подхватил свой кожаный чемоданчик и пошёл по тропинке, не оглядываясь.
Серьёзный вид Гектора привлёк моё внимание. Став коммивояжером, он привык постоянно вешать людям лапшу на уши, освоил профессиональную беспечность, которая теперь улетучилась. Но теперь его отец погребён, и он вроде бы взял себя в руки и впервые меня заметил. Как я поживаю? У меня всё нормально? Вот повезло же жить в наше время за границей! О, а налоги в этой стране, ты себе представить не можешь! Не в меру сердечный, скользкий… вот в кого превратился мальчик, которого я носил на своей спине через опасный выступ возле Бен-Невиса. Разве неудивительно, как всё повернулось, совсем не так, как ожидали? Я заподозрил, что он имеет в виду мою одежду, небрежную, потихоньку превращающуюся в лохмотья — бедный Джо, весь в отца! Мой анонимный облик в целом.