Книга Каина
Шрифт:
Помню ночи снаружи, холодные улицы, неприветливые кабаки, большие расстояния. Страх. Девять часов до рассвета (разница не то чтоб заметная, разве что можно засесть в парке среди играющего народа), отсутствие причины быть где-либо, скорее, где-либо еще, и снаружи. (В городе никого, кому бы я поплакался.) Замечаешь вещи типа светофоров, фонарей у подъездов и на пустых парковках; перестанешь замечать — вернется реализм пребывания вне цитадели. Чужой город. Враждебные лица. Ревут бары, автомобили больше всего похожи на космические корабли. Аптека на углу распахнула свою крокодилью пасть и испускает желтый свет. Четыре скрюченные фигуры сидят
— Я раскаиваюсь во всём, — громко сказал я своей пишущей машинке. И мысленно задёрнул шторы. Но я забываю, или привыкаю, или мутирую. Настойчивость телесного процесса способствует переменам. Сигарета. Я колдую над валиком, чтобы лучше прочесть написанное:
— Снова один. Мог бы сказать аминь, но не буду или не могу. Мой путь не есть путь сансары, чтобы трясти хрупкими лапками ради хлеба и плевать на баб. Я должен идти по людным местам, покуда меня не убьет собственное презрение. Я снова один и пишу об этом, дабы закрепиться против моих же мятежных ветров.
Когда я перечитываю написанное, у меня то и дело возникает знакомое ощущение, что всё мной сказанное — как-то не так и не о том. Я, разумеется, не способен вести нормальное повествование… без чётких категорий… даже не линия мышления, а скорее объём опыта… непосредственно окружающая питательная среда. Я остался один на один с цепью расклада(ов). Я отодвинул стул от стола и встал на ноги в тесной деревянной каюте. — Более того, не так и не о том — это не значит фальшиво. Два шага по каюте к изгвазданному зубной пастой небольшому зеркалу с липкими комариными останками, приветствую свое вдруг возникшее отражение: «N’est-се pas[48], хуй мамин?»
Надо бы побриться. На правой щеке пятно копоти. Я пододвигаюсь ближе, пока чуть ли не тычусь носом о стекло и тупо разглядываю зрачки собственных глаз.
Масло, которое я забыл убрать на лёд, растаяло в испещрённом крапинами сажи блюдце до состояния вязкой полупрозрачности. Брезгливым движением я убираю его с раскрытых «Сожалений Приапа» Дальберга[49]. Что-то в тексте привлекает внимание:
Согласно Филону, Каин был развратником, и все недовольные безнравственны.
Каин. Третий развратник, первый поэт-странник, он мял её массивный животик, двигал своей массивной арматурой в её нежную Испанию, до того как Моисей высек скрижали. Не повод рыдать, Иеремия, даже из-за обветшания символов. Масло, куда бы его деть… кажется, что каюта совершенно дико завалена хламом, хрясть, пихнул ногой эту чёртову скорлупу под ветхую чугунную угольную печку… туда. Я аккуратно кладу его на полочку рядом с ножницами (так вот где они были!), джемом и аэрозолем от насекомых. Потом со вздохом облегчения сажусь и снова изучаю бумагу в пишущей машинке.
— Моя проблема, — размышляю я, — в том, что я сладострастно верчу башкой, пока пишу, и всё это время я нахожусь в реальном мире, а не в литературе.
Нажимаю табулятор, чтоб отбросить неуверенность, и принимаюсь строчить:
— Один старик, по имени Моллой или Мэлон, бродил по
«Книга Каина»: такое название я придумал много лет назад в Париже для своего прогрессирующе-регрессирующего произведения, моего маленького экскурса в искусство отступления. Мёртвое свидетельство того, что фронтальное наступление устарело.
Не впервые мне хочется подсчитывать и фиксировать. (Маленький Люцифер в постоянном самопознании после своего изгнания.) Я неоднократно пытался. Всё мной написанное — своего рода инвентаризация. Не думаю, что я способен на нечто большее, и реестры навсегда останутся незавершенными. Максимум, я могу умереть как Малой с последней пулей, зажатой указательным и большим пальцами, возможно успев написать: Mais tout de meme on se justifie mal, tout de meme on fait mal quand on se justifie[50].
Иногда я пробую сочинять эпилоги к «Книге Каина». Одному Богу известно, удастся ли мне хоть когда-нибудь перебороть эту привычку. Мне нужен глаз на затылке и рука, чтобы давала затрещины. Ждёшь их, а сзади подкрадываются нежданно-негаданно приступы паники, так что эти эпилоги легко объяснить. Упасть камнем на самого себя, словно сова на серую мышку.
Снаружи, на канале, воет буксир. Я встаю и выхожу на мостик, узкую доску между дверью каюты и кормой баржи. Маленький зелёный буксир стремительно движется мимо меня и дальше по каналу в сторону Ист-Ривер. Волна мягко приподнимает и опускает палубу подо мной.
Разгрузочный кран временно прекратил работу. Крановщик вышел на пристань точить лясы с докерами. Голубой форд с мигающими задними фарами внушительных размеров выруливает через ворота на улицу.
Вода в канале снова разгладилась в кильватере буксира. Грязноватый серо-зеленый цвет. Её тусклая зеркальная поверхность покрыта пенкой из нефти, пыли, бумажек и, местами, — щепок. На верфи на другой стороне канала стоят две песочно-жёлтые баржи. Та, которая почти малотоннажная, возвышается над груженой баржей, словно пристать над низко лежащей дамбой. На малотоннажной барже, — её отбуксируют с приливом, — работает негр-португалец, с ним подруга и псина. Кабина второй баржи заперта.
Этим днём, чуть раньше, я засел на мостике и наблюдал за негром, как он наблюдает за разгрузкой своей баржи. Здешний кран отличается своеобразным гудком. Даже если смотришь через этот неширокий канал, кажется, что он возникает откуда-то издалека, похоже на отдаленный звук трактора в поле. И этот гул сливается со всеми прочими работающими на канале, они раскачиваются, их захваты поднимаются и резко опускаются, тросы натягиваются, они напоминают больших стальных птиц без крыльев и плюмажа, которые весь день непрерывно наклоняются что-нибудь подхватить клювом. Тот мужик курил трубку. Его баба время от времени выскакивала из каюты выбросить помойное ведро или развесить мокрые вещи. У меня не получалось как следует рассмотреть ее лицо, только что одета она была в линялую, почти бесцветную блузку, а волосы у нее светлые. Сложилось впечатление, что она крупная, с массивными ягодицами и развитыми бедрами.