Книга о разведчиках
Шрифт:
— Владислав Семенович, это наш первый секретарь, сейчас на сессии райсовета, но просил его вызвать, как только вы приедете. Я сейчас за ним схожу в Дом культуры. А пока вам, видимо, будет небезынтересно посмотреть вот эти документы. Здесь копия журнала регистрации раненых, воспоминания участников освобождения нашего района.
Конечно, перво-наперво я взялся за журнал. Дело в том, что я надеялся на какую-то ошибку. Надеялся потому, что в сорок четвертом моя мать получила «похоронку» на Анатолия, извещавшую, что он погиб 20 марта, а спустя некоторое время пришло письмо от его имени, но написанное не им, не его рукой, но с его росписью, поэтому мать считала до своих последних дней, что «похоронка» — это ошибка. И многие годы и я так думал — ведь на меня тоже была «похоронка», а я, слава богу,
Читать воспоминания ветеранов о том, как был взят Шумск, Жолобки и другие села района, я не стал, отложил на завтра.
Пришел первый секретарь, молодой красивый парень, очень предупредительный. Пригласил к себе в кабинет. Рассказал, как райком партии и все жители района заботятся о сохранении памяти о солдатах, погибших при освобождении района, сколько обнаружено безымянных могил, как разыскивают имена захороненных в этих могилах.
— В пятидесятые годы у нас были произведены перезахоронения из многих могил-одиночек на сельские кладбища. А к тридцатилетию Победы мы в торжественной обстановке перенесли из всех сел района останки погибших в райцентр. Если хотите, вам покажут многочисленные фотографии этого траурного торжества.
Он извинился, сказал, что через четверть часа у него выступление на сессии и что ему надо уйти.
— Вас сейчас проводят к мемориалу и к братской могиле, — сказал он. — А потом вы, наверное, захотите побывать в Жолобках? Я сейчас попрошу секретаря парткома Нину Мефодьевну Берчун, она сейчас тоже на сессии, организовать эту поездку. А после сессии я туда тоже приеду.
И он распрощался до вечера.
Мемориал в Шумске размещен в центре города на старом кладбище неподалеку от древнего монастыря. Там меня уже ожидали пионеры с цветами, со знаменем, с барабаном и горном. Стояли в строю. Я не помню всей процедуры и не знаю, как ее назвать. Помню только, что ребятишки что-то бойко говорили, читали, по-моему, какие-то стихи, а в это время их пионервожатый, разбитной парень, суетливо фотографировал нас в разных ракурсах (фотографировал на свой аппарат и на мой тоже).
Но вот пионеры ушли под барабанный бой, мои сопровождающие деликатно удалились. И я остался один перед могилой брата. Я привез узелок с землей с могил матери, отца и брата Бориса и растряс ее по холмику, под которым лежит Анатолий со своими однополчанами.
Сколько я пробыл здесь, не знаю. Все-таки летний день очень длинный, особенно если его начать в шесть часов утра. До сумерек было еще далеко.
Потом мы были в Жолобках в школе, где размещался госпиталь. Я ходил по классам — бывшим палатам. В какой-то из них прошли последние минуты жизни моего брата. Может быть, здесь от его имени и писалось то письмо, в котором он сообщал, что сейчас находится на отдыхе, что прошел половину Украины с боями. Письмо было написано на мелованном листке — на обратной стороне иллюстрации, вырванной из какой-то книги. Листок этот уже давно исшоркался, порвался на сгибах, можно было разобрать только отдельные слова (жаль, не снял с письма раньше копию).
Нина
— Пойдемте покажу это место, — предложила она. — За могилами потом ухаживали все время, пока не перезахоронили всех на кладбище.
Мы вышли в ограду. Немного поодаль ровным квадратом стояли одинаково стройные тридцатилетние сосенки — они посажены были, конечно, вокруг могил. Внутри квадрата было несколько хорошо заметных впадин.
— Вот это были могилы. Говорите, ваш брат в седьмой могиле похоронен? Вот и считайте — вон оттуда начали хоронить. Вон та была первая. Это я хорошо помню. Потом вон рядом вторая, третья… Седьмая, стало быть, вот эта, во втором ряду. За ней вот — восьмая, последняя.
Видимо, бои передвинулись дальше, раненые поступать сюда перестали. Те, кому умереть — умерли, кому суждено выжить, были, наверное, отправлены потом дальше в тыл. Могил больше не прибавлялось.
— В каждой могиле похоронено было по нескольку человек, — говорила женщина неторопливо, со вздохами, и даже всплакнула. — Молоденькие уж больно были… Ряд уложат, засыплют землей немного. Холодно все-таки еще было. По ночам особенно. Не портились. Потом, через несколько дней, еще ряд… А когда перехоранивали, в гробы клали. Оркестр играл. Вся деревня в голос ревела…
Я долго стоял над бывшей могилой брата, стараясь представить его последние минуты жизни и сами похороны, первые похороны, по-деловому неторопливые, будничные. И вторые похороны — когда вся деревня сошлась на траурный митинг, когда гробы, обитые кумачом и крепом, несли на плечах один за другим по улицам, усыпанным живыми цветами.
За школьной оградой ждали меня. И я оторвался от своих мыслей. Я вернусь к ним потом и по дороге обратно во Львов, и в пути потом по Украине. Обязательно вернусь. И неоднократно.
Ужинать привезли меня на колхозную пасеку. Приехал первый секретарь. Я достал из портфеля несколько бутылок самого лучшего коньяка, который нашелся в Шумском сегодня — помянуть брата (потом уж понял, что по русскому обычаю поминают водкой. Но, по-моему, никто не обратил внимания на это нарушение. Одну бутылку отдал раньше той женщине в школе — пусть тоже помянет с семьей). Опускался вечер. Тихий украинский вечер. Скрипели цикады. Кругом стояли огромные яблони. Золотили сад головастые подсолнухи. Дед-пасечник с огромными вислыми усами, в широкополой соломенной шляпе и в шароварах — точь-в-точь опереточный — принес огромную глиняную миску свежего янтарного меда, большие такие же глиняные кувшины вина, его дочка (или сноха) что-то носила и носила из закуски — стол под яблоней был заставлен полностью.
В Шумское вернулись затемно. Я ушел к мемориалу и всю ночь просидел у братниной могилы — наконец-то мне никто не мешал, ни на кого я не оглядывался, никого не задерживал. Я не спеша мысленно разговаривал с братом. Я ему сообщил о своей жизни за минувшие тридцать четыре года, как прожил их, что сталось с нашей семьей: младший брат Борис умер вскоре после войны, в сорок девятом, мать умерла через двенадцать лет после него, потом умер отец, что из всей нашей семьи остался только я один, что у меня два сына — стало быть, у него два племянника, младший из них назван в честь него Анатолием, что у него в характер дядюшкин, непоседливый и беспокойный, что у меня две внучки — стало быть, он в свои девятнадцать лет тоже уже дед… Я всплакнул не единожды за ночь о его несостоявшейся жизни. Успокоившись, снова говорил с ним, что, наверное, здешняя, шумская земля для него уже стала роднее нашей, алтайской — в ней он уже тридцать с лишним лет, а на родной алтайской ходил лишь восемнадцать, вдвое меньше, что для меня теперь тоже на земле есть еще один дорогой мне уголок — Шумский район (об этом я сказал потом, выступая через несколько дней по украинскому телевиденью).