Книга Рабиновичей
Шрифт:
Нет, из двоих моих братьев только Эли остался прежним, его война не сломала, но он слишком глуп, такие не ломаются, все думают, будто Эли — ума палата, он и сам так думает, он ведь прочел все мыслимые книги по психологии, социологии, экономике, у него всегда наготове целый запас мудрых фраз, ученых слов, которые он вам выкладывает, даже если вы ничего об этом знать не хотите, но никто меня не разубедит, что он глуп, — так о чем бишь я? — ах да, пока нашла работу, устроилась, устроила Йоси, два года я прожила разведенкой, ни единого романчика, даже не спала ни с кем, ни-ни, потому что такие вещи не очень в ходу были в Бельгии 50-х, и я уж думала, что так и буду век вековать в одиночестве, но тут встретила Ришара.
Сначала он показался мне некрасивым, Ришар, рот у него был тонкий, почти безгубый, лицо длинное, подбородок галошей, зато голос ласковый, даже завораживающий, так бы слушала его и слушала, и поначалу я воспринимала отдельно голос и лицо, не могла совместить их в одном человеке, то смотрела, то слушала, точно эта, эта — как бишь это называется? — пока вдруг однажды не поняла, что он красивый, а это очень важно, ведь человек, с которым живешь, должен быть красив для тебя, даже если объективно он некрасив и особенно если некрасив объективно.
Ришар был другом моей подруги, когда-то они были любовниками, я узнала это позже, а я встречала его более или менее случайно, и понемногу мы, Ришар и я, сблизились, не вполне понимая, что нравимся друг другу, что нас друг к другу тянет, и, еще до того как началась наша связь, поползли сплетни: мы-де были созданы, чтобы встретиться, мы-де так друг другу
Надо признаться, я никогда не считала Мари подходящей парой для Йоси, слишком молода, на десять лет его моложе, неопытна, а у Йоси тоже нет большого опыта отношений в совместной жизни и всего такого, в том-то и дело, ему скорее нужна была ровесница, женщина пожившая, которая могла бы восполнить его нехватку опыта, которая понимала бы его и направляла, в общем, женщина, которая ищет не прекрасного принца, а мужчину, настоящего, и принимает его со всеми недостатками, маленькими слабостями, перепадами настроения, со всеми хорошими и плохими сторонами, принимает, а не трясет точно грушу, как часто, слишком часто делала эта безмозглая дурочка Мари, — простите, меня занесло, я вовсе не считаю эту девушку безмозглой, отнюдь, она была просто слишком молода, а так даже нравилась мне, мы с ней неплохо ладили для свекрови с невесткой, но моему сыну она не подходила. Вот. И все. Поначалу она была слишком кокетлива и (в моих устах это может показаться непоследовательным) слишком красива, иначе красива, чем я, я со своей красотой просто живу, да, и не вздумайте смеяться, а Мари — та ее культивировала, хотя на самом деле все-таки была далеко не так красива, как я, и вдобавок ко всему характер у нее был мерзкий, никаких, видите ли, компромиссов не допускала, а ведь быть женщиной — это трудный путь от компромисса к компромиссу, не правда ли? Как по-вашему? Если бы она немного снизила планку, по крайней мере та ссора не была бы такой окончательной, так похожей на убийство, потому что эта девушка (я была там! я все видела!) убила свою будущую семью! Прилюдно!
Ссора вспыхнула внезапно, с какой-то фразы разговор вдруг пошел на повышенных тонах, Мари побагровела и кричала, брызгая слюной, Йоси и вовсе орал, окаменев лицом, не глядя на нее, они выложили друг другу все мыслимые претензии — совместная жизнь, привычки, сексуальные проблемы, — семья помалкивала, кто смотрел в одну точку, кто в потолок, в пол, в свою тарелку, на часы, кто, наоборот, как я, глядел то на Йоси, то на Мари, кто, может, и пытался вставить слово, прервать поток брани, не знаю, но только Мари вдруг успокоилась. «Я от тебя ухожу». Она почти прошептала эти слова, но в такой тишине все присутствовавшие хорошо расслышали, как она сказала моему сыну, что уходит от него. И мне стало так больно, словно кислоты налили в матку, она разъедала живот до самого низа, и это было как будто второе рождение Йоси, рождение из одной только боли и крови, рождение на смерть.
Мари
Ничего не поделаешь, таков человек.
Эта штука с двумя руками и двумя ногами бесконечно нуждается в теплоте и любви и не умеет их дать — или делает это так неуклюже, вот, например, Мартина, старшая дочь Арье, слишком нуждалась в любви и от этого сошла с ума: она нуждалась в любви отца, которой тот не мог ей дать или давал так скверно, что ранил ее своей любовью, да-да, поверьте мне, любовь может стать оружием, острым, точно клинок, я видела, как Мартину забрали в сумасшедший дом, не припомню ничего ужаснее в своей жизни, маленькая девочка, сколько ей было тогда? Десять лет? Двенадцать? Маленькая девочка вдруг принималась кричать, трясла головой, рыдала, билась, и эта — как бишь ее звали? — жена Арье позвонила мне в слезах, а надо сказать, Арье ухитрился выбрать самую глупую, самую безобразную и самую толстую бабищу в еврейской общине Бельгии, — да как же ее звали, забыла, потом вспомню, — в общем, она позвонила мне в слезах и сказала, что Арье не хочет отдавать Мартину в лечебницу, и это было, на мой взгляд, логично, что делать в лечебнице маленькой девочке? Логично, я так думала, пока не приехала и не увидела Мартину, которая утратила, бедняжка, человеческий облик и вела себя как животное, стала животным от нехватки любви, этот маленький недолюбленный комочек плакал, кричал, блевал, и я поняла, что да, увы, нет другого выхода, как отдать ее в лечебницу, ей там будет лучше, только в лечебнице ей и будет хорошо, и окружающим ее людям тоже станет легче, и я поговорила с братом, который закрылся в своем кабинете, он держал в руках бумагу, какой-то печатный бланк, и глядел в окно с очень серьезным и сосредоточенным видом. «Она не выйдет из этого дома», — сказал он мне, даже не повернув головы, с такой силой, что и добавить было нечего, и тогда я сделала единственное, что могла, что должна была сделать: я взяла моего младшенького, почти пятидесятилетнего братца за плечо, да, крепко взяла за плечо, развернула к себе и дала пощечину, — он посмотрел на меня глазами ребенка, как будто ему снова десять лет и он получил пощечину от мамы, и тут я вдруг поняла, что Арье тоже не хватает любви, с тех пор как мамы нет, что он потерялся в этой жизни и что война, да, война, я хочу сказать, Арье ведь был там, он говорит с нами, ест, ходит, но больше не живет по-настоящему, он умер, Арье, умер где-то в 40-х годах, умер и сгинул, а живет лишь пустая оболочка на автопилоте, он — призрак, да и все мы призраки, мы — поколение призраков, наш удел был умереть, там, вместе с остальными, но мы живы, мы здесь, мы уцелели и пытаемся жить, поколение призраков среди живых. И мы из последних сил влачим наши дни. Поверьте мне.
Здесь, как и на всех своих фотографиях, Арье Рабинович повернулся к объективу левым профилем — который он, очевидно, считает более фотогеничным. Вокруг шеи с продуманной небрежностью повязан красный шарф из блестящего шелка. На губах сардоническая усмешка. Глаза сумрачны.
Эта фотография сделана где-то в конце 60-х: в седых волосах есть черные пряди, а усы, потом поредевшие, пока еще густые.
Меня зовут Арье Рабинович, но я предпочитаю, чтобы меня называли Гарри, на английский манер, так шикарней. Я всегда восхищался англичанами, даже когда воевал с ними в Палестине. Они бывают порой гнусными, но у них всегда есть спокойное, несгибаемое мужество, ненавязчивый тонкий юмор, бескомпромиссное чувство справедливости и, главное, стиль. Сам я, можно сказать, всю жизнь провел в поисках стиля, то есть пытался понять, как правильно есть, пить, говорить, любить женщин, воевать и, почему бы нет, когда придет срок, правильно умереть. Наверно, из-за этого многие считают меня кто лгуном, кто фанфароном — да-да, фанфароном, это слово не раз доходило до моих ушей, — о, в лицо-то мне этого не говорят, но я чувствую их критический настрой, их насмешку, и это даже в моей собственной семье, даже у двух моих дочерей, которых я так любил и которые так меня разочаровали. Я слишком добрый, слишком цельный. Иногда я думаю: к чему все эти усилия? Они же все равно не принимают меня всерьез, хуже того — презирают, особенно те, с кем я близко общаюсь, в большинстве своем евреи. Я не антисемит, отнюдь! После всего, что я пережил на войне! И в Палестине! Но я не люблю общества, разговора, присутствия евреев — разве можно сравнить с англичанином! Высокий класс! Спокойствие! Неподражаемый юмор!
К несчастью, в моем кругу, как я ни старался, нет ни единого англичанина, даже британца или хотя бы члена Содружества… Зато евреев хоть отбавляй! Всех мастей! Всех корней! Я окружен одними евреями, этим восточным кагалом, горластым, плохо одетым и сыплющим вульгарными шутками…
Мой первый англичанин, первый, которого я увидел вблизи (мы не подружились, просто не успели), случился на войне, в Богемии. Мы ждали оружия, его должны были сбросить с самолетов. Один самолет подбили немцы. Я заметил парашют, поодаль, на западе. С отрядом из пяти верных людей (все они потом погибли: засады, расстрелы, пытки в гестапо; а люди были замечательные — простые, грубоватые, но беззаветно преданные), так вот, с моим отрядом я отправился на поиски. Это был марш часа на два или три, зигзагами, и мы не раз едва не столкнулись нос к носу с немецкими патрулями.
Англичанин ждал нас, прислонясь к дереву, неподвижный, с сигаретой в зубах (разумеется, погасшей). Высокий, худой, лицо в веснушках. Он успел аккуратно сложить свой парашют — тот лежал у его ног — и держал под мышкой закрытый зонт. Зонт был большой, черный, новенький, я такие видел только до войны. Англичанин приветствовал нас жизнерадостным «хелло-хелло», подняв вверх два пальца жестом больше дружеским, чем военным, как будто мы были старыми знакомыми, случайно встретившимися на лондонской улице туманным вечером. Я сделал ему знак следовать за нами. Он кивнул и пошел замыкающим.