Книги XX века: русский канон. Эссе
Шрифт:
В коммуне «Дружба бедняка» делить уже нечего: тут избавились от собственности, сидят без хлеба, зато каждый имеет должность, все вопросы решаются демократическим путем и даже есть голосующие против – для усложнения общей жизни. «Тут мы организовали хорошо, – говорил утром Дванов Копенкину… – У них теперь пойдет усиленное усложнение, и они к весне обязательно, для усложнения, начнут пахать землю и перестанут съедать остатки имения».
В Черной Калитве воюют против продразверстки. По соседству, в Черновке, все власти рассеялись и ходят слухи, что «разверстку уже не берут». В городе же, куда возвращается Дванов, военный коммунизм уже в прошлом: здесь торгуют магазины, появились давно забытые
И по этой разворошенной, как муравейник, стране бродят вечные странники, мечется бедный, но беспощадный рыцарь Копенкин. Матери спасают детей, исходят любовной тоской женщины без сгинувших мужиков. Жизнь не помещается в рамки идеологии. И Александр Дванов с его мечтой о скором социализме становится не платоновским протагонистом, единственным голосом, а слушателем народного хора, в котором звучат совершенно противоположные его заветным мыслям голоса.
Во вторую часть «Чевенгура» впрессована дюжина лет – от революции до коллективизации – с набором реальных и безумных жизненных идей, исторических вариантов и версий. Но ее фоном, ее архетипом становится вся мировая история – от «раннего счастливого человечества, народившегося на теплых берегах Средиземного моря», до попытки повторить это счастье здесь и сейчас: «Социализм придет моментально и все покроет. Еще ничего не успеет родиться, как хорошо настанет».
Лесной надзиратель, читающий старые книги, подозревает, что большевики «когда-то уже были, ничего не происходит без подобия чему-нибудь, без воровства существующего». Трезвые голоса «против» звучат, однако, и от людей некнижных. Сама реальность наталкивает платоновских Гамлета и Дон Кихота, созерцателя и рыцаря коммунизма, на опровержение их заветных идей.
В той самой коммуне, где переименованный Достоевский мечтает о коллективном социализме к лету, гражданин Недоделанный испытует его вопросами здравого смысла (так в «Истории одного города» «старатель русской земли» Евсеич открывал правду градоначальнику Фердыщенко), из которых выясняется его вполне экономическое понимание предмета. Розданная беднякам скотина скоро погибнет, потому что, став собственниками, те не будут гореть желанием «телить маток для соседа»; в итоге «годов через пять выше куры скота ни у кого не будет».
В Черной Калитве Копенкин с Двановым воюют с бандитами, но, врываясь в избу, Александр видит не плакатную маску, а раненого крестьянина: «Мужик стоял перед ним, не владея обвисшими руками, Дванов удивился, что он не похож на бандита, а был обыкновенным мужиком и едва ли богатым». А кстати появившийся кузнец («Мы – кузнецы, и дух наш молод») не хуже Канта объяснит, что человек должен быть целью, а стал в этой революции средством. «Дванов также прямо попросил его сказать, чем он обижен на Советскую власть. “Оттого вы и кончитесь, что сначала стреляете, а потом спрашиваете, – злобно ответил кузнец. – Мудреное дело: землю отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете: да подавись ты сам такой землей! Мужику от земли один горизонт остается. Кого вы обманываете-то?”»
Полюсами этой исторической разноголосицы, ожесточенного диалога в оркестровке разрывов, выстрелов и убийств оказывается, с одной стороны, копенкинский лозунг социализма как мгновенного действия, а с другой – слова из старой книги, которую читает лесной надзиратель. «Люди, – учил Арсаков, – очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы давать волю созерцательной половине души… Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия».
Главный конфликт «Путешествия с открытым сердцем» можно сформулировать как столкновение революционного волюнтаризма,
В своих скитаниях Александр дважды возвращается в родной город. Первый раз он проваливается в болезнь, второй – в прошлое. Отмена продразверстки воспринимается городским населением как возвращение старой жизни в полном объеме, как путь истории назад. Сначала Дванов думает, что в городе белые: на вокзале без очереди и карточек продают булки, рядом с ним появилась свежая вывеска: «Продажа всего всем гражданам, довоенный хлеб, довоенная рыба…», люди вспоминают «виденное лишь в ранней юности и давно забытое».
«Люди начали лучше питаться и почувствовали в себе душу. Звезды же не всех прельщали – жителям надоели большие идеи и бесконечные пространства: они убедились, что звезды могут превратиться в пайковую горсть пшена, а идеалы охраняет тифозная вошь».
Пламенные революционеры предстают в конце второй части «Чевенгура» людьми сомневающимися и приспосабливающимися. Повествователь простодушно, но едко замечает, что многие красные командиры «были готовы заведовать хоть красным уголком, имея в прошлом командование дивизией». Фуфаев сокрушенно думает, что «напрасно умер его сын от тифа – напрасно заградительные отряды отгораживали города от хлеба и разводили сытую вошь». Гопнер воодушевлено проповедует: «Все мы товарищи лишь в одинаковой беде. А будет хлеб и имущество – никакого человека не появится! Какая же тебе свобода, когда у каждого хлеб в пузе киснет, а ты за ним своим сердцем следишь!» – но через несколько минут его самого рвет от непривычной сытой пищи.
Даже машины (во второй части, кажется, впервые появляется эта важная для «Происхождения мастера» тема) подают сигнал об отступлении: «Чем дальше шла революция, тем все более усталые машины и изделия оказывали ей сопротивление – они уже изработали все свои сроки и держались на одном подстегивающем мастерстве слесарей и машинистов».
Один из таких мастеров, Захар Павлович, подводит безжалостный итог: «Александр рассказал ему про новую экономическую политику.
– Погибшее дело! – лежа в кровати, заключил отец. – Что к сроку не поспеет, то и посеяно зря… Когда власть-то брали, на завтрашний день всему земному шару обещали благо, а теперь, ты говоришь, объективные условия нам ходу не дают… Попам тоже до рая добраться сатана мешал…»
Штурм неба, кажется, бесславно окончен. Но тут в наступившей ночи под цветущими звездами появляется человек с последней надеждой: он явился из коммунизма, там кончилась всемирная история. «Поедем, товарищ, работать ко мне, – сказал он. – Эх, хорошо сейчас у нас в Чевенгуре!.. На небе луна, а под нею громадный трудовой район – и весь в коммунизме, как рыба в воде! Одного у нас нету: славы…
Дванову понравилось слово Чевенгур. Оно походило на влекущий гул неизвестной страны…»
В эту неизвестную страну платоновский герой-искатель и предпринимает последнее путешествие.
В записных книжках Платонова конца 1920-х годов мелькает: «Поселок Идея». Чевенгур – это город-идея, в котором проверяется, доводится до последнего предела вдохновлявшая пламенных революционеров, в том числе и молодого Платонова, великая мировая мечта.
Соответственно, в третьей части платоновское повествование делает еще один резкий поворот. На смену роману воспитания и гротескному репортажу-путешествию приходит утопия.
Самое главное в Чевенгуре происходит еще до появления первого Дванова, Копенкина и прочих. В затянувшейся ретроспективе (она занимает почти половину третьей части романа, собственно «Чевенгура») рассказано о пути к чевенгурскому коммунизму, о первоначальной цене утопии.